На главную сайта

БИБЛИОТЕКА
РЕДКОЙ
КНИГИ

BETTY JEAN LIFTON

THE KING OF CHILDREN
The Life and Death of Janusz Korczak
БЕТТИ ДЖИН ЛИФТОН

КОРОЛЬ ДЕТЕЙ
Жизнь и смерть Януша Корчака

Перевод с английского И. Гуровой и В. Генкина

ПРОДОЛЖЕНИЕ 4
Глава 3
ПРИЗНАНИЯ МОТЫЛЬКА

Я мотылек, опьяненный жизнью. Я не знаю, где порхать, но я не позволю жизни обрезать мои разноцветные крылышки.
«Признания мотылька»
Пока Генрику не исполнилось семь лет, его обучали дома бонны, как было заведено в образованных семьях, а затем отдали в «скучную, гнетущую» русскую начальную школу, где царила «суровая дисциплина», а польский язык и история находились под запретом. Свирепые учителя драли детей за уши, били линейками, а то и плетками.
Генрик никогда не мог забыть, как мальчика, который, проказничая, помочился на тряпку для стирания с доски, школьный сторож прижимал к столу, держа за ноги, а учитель чистописания стоял над ним с розгой. «Я застыл от ужаса Мне чудилось, что следующим, когда они покончат с ним буду я. И меня мучил страх, потому что секли его по голым ягодицам. Они расстегнули каждую пуговицу — на глазах всего класса».
При одной только мысли о школе он так нервничал, что несколько месяцев спустя родители забрали его оттуда. Но один урок он заучил на всю жизнь: взрослые детей не уважают. Он замечал, как детей толкают в конках, как кричат на них без всякого повода, как шлепают, если они нечаянно задевали кого-то. Им непрерывно угрожали: «Вот отдам тебя злому старику!», «Тебя засунут в мешок!», «Тебя украдет нищий!». Он напишет о детях как о беззащитном угнетенном классе, как о маленьких людях под пятой больших людей: «Мир взрослых вращается вокруг впечатлительного ребенка с головокружительной быстротой. Ничему и никому нельзя доверять. Взрослые и дети не способны понимать друг друга. Словно бы они — два разных биологических вида».
Генрику было одиннадцать лет в 1889 году, когда у его отца произошел первый из нервных срывов, которые в течение последующих семи лет будут вновь и вновь приводить его в клиники для душевнобольных, истощая финансовое положение семьи. Спасаясь от стрессов родного дома, где воцарилась беда, мальчик еще глубже погрузился в мир своих фантазий. В тринадцать он начал писать стихи и расширять кругозор — он выучит иностранные языки, будет путешествовать, станет натуралистом, писателем.
Когда ему исполнилось четырнадцать, умерла его бабушка, и уже не осталось никого, с кем он мог бы делиться этими мечтами. Некоторое время он искал утешения, приходя к ее могиле, расположенной рядом с могилой его деда на еврейском кладбище. Евреи, как и поляки, считали кладбище почти продолжением дома, где любимые и близкие всегда были рядом, готовые выслушать любые жалобы, и им часто приписывалась мудрость, какой при жизни они не обладали.
Он изнывал от скуки в казенной атмосфере русской гимназии в Праге, пригороде Варшавы на правом берегу Вислы. (Возможно, к этому времени материальное положение семьи не позволяло отдать его в школу получше.) Единственным его спасением стало чтение. «Мир исчез, существовали только книги». Он начал писать дневник, который со временем переложит в роман под заглавием «Признания мотылька» — тоненький томик, переполненный романтичной мировой скорбью «Страданий молодого Вертера», романа, который Генрик, подобно множеству польских подростков, проглотил с жадностью.
И страдания эти, и любовь, видимо, были как раз теми, которые испытывал юный Генрик Гольдшмидт с тринадцати до шестнадцати лет, однако рассказчик в романе описывает себя как холодного славянина из северных краев, который озадачен своим влечением к темноглазой еврейской красавице, встреченной на улице. Она пробуждает в нем интерес к таинственному еврейскому народу — «Сфинксу среди наций». Однако жаждет он не романтичной любви, а примирения между поляками и евреями. Даже в эти ранние годы Генрик как будто уже начинал испытывать то внутреннее раздвоение, которое было неотъемлемо от процесса ассимиляции в польском католическом обществе. Сделав своего рассказчика поляком и глядя на еврейство его глазами, Генрик экспериментировал с двумя своими ипостасями — поляка и еврея.
Как и сам Генрик, рассказчик не только тяжело переживает безумие отца, но и борется с новыми неясными сексуальными побуждениями. Он испытывает эрекции, видит эротические сны, «унижающие» его достоинство как мужчины, и опасается за собственный рассудок, поскольку тогда считалось, что мастурбации могут привести к бе- зумию. Семейный доктор заверяет его, что мастурбации — не болезнь, а просто дурная привычка, однако предупреждает, чтобы он воздерживался от нее, как и от всего, что может чрезмерно возбуждать, — «никотина, алкоголя, соответствующих фантазий, а также проституток, восемьдесят процентов которых больны». (Храня веру во вредоносность мастурбаций, Корчак в будущем расскажет о своих усилиях отучить мальчиков в его приюте от этой привычки. «Побеждая природу, — говорил он им, — вы побеждаете себя».)
Рассказчик решает работать над собой, но ему не удается спасти друга, который «не устоял» перед соблазнами горничной. «Могу смело сказать, что он теперь у края бездны». (Не исключено, что Генрик связывал секс — «опасный, нездоровый и унизительный» — с болезнью отца. Возможно, он подозревал, что это был сифилис — болезнь тогда очень распространенная и, как было известно, воздействовавшая на мозг.)
А еще в романе есть мальчик, его ровесник, по имени Сташ, к которому он испытывает «не дружбу, а такую любовь, какую можно испытывать только к девушкам». Сташ по-девичьи хрупок из-за болезни сердца. На перемене он обнимает Сташа за плечи, держит за руку, когда они гуляют по городу. Вместе они любуются закатом, и обоим на глаза навертываются слезы. «Почему нельзя обменяться слезами, как обручальными кольцами?.. Наши души слились воедино в молчании. Не пылали свечи на алтаре, только солнце. И нет священников благословить нас, только небо. Нет свадебных гостей, чтобы принести нам лицемерные поздравления, — только ели, березы и дубы. И не играет орган, только ветер... Я пережил самый прекрасный день моей жизни. Почему же мне хотелось плакать?» В своем «Дневнике, написанном в гетто» Корчак вспомнил сильные чувства, которые питал к этому мальчику. «Четырнадцать... дружба, нет, любовь к Сташу».
По мере того как отцу становится хуже, рассказчику приходится проводить больше времени дома, с ним. Он превращается в отца, а больной отец принимает роль его сына. Ночью его будит стук собственного сердца, ему кажется, будто он «плачет над могилой своего детства».
Как-то раз он позволяет отцу выиграть у него в карты, поскольку такая победа, видимо, того радует. «Господи Боже, — молится он ночью, — пошли ему дожить до старости и пошли мне сил помогать ему». Он знает, что некогда его отец мечтал о том же, о чем сейчас мечтает он. Но «теперь не осталось ничего».
В начале девяностых годов дома уже не могли справляться с поведением Юзефа Гольдшмидта, и тот был помещен в дом Для умалишенных, видимо, в недавно выстроенный приют в Твурках в двадцати милях к югу от Варшавы. Построенный царем, не пожалевшим денег, приют вмещал четыреста двадцать пациентов со всех концов Российской империи: там даже имелся отгороженный стеной специальный корпус для преступников, ожидавших суда. Унылое, без единого деревца, место, за высокими кирпичными стенами которого тянулись опасные болота, тогда представляло собой наиболее передовую психиатрическую больницу во всей Европе — и первую с электрическим освещением. Между корпусами возвышались большая русская православная церковь и маленькая католическая часовня. В палатах размещались люди, страдающие сифилисом, шизофренией, алкоголизмом и маниакально-депрессивными психозами. Лечение следовало европейской системе с упором на трудотерапию — столярные работы и тому подобное. Медикаменты исчерпывались травами, кое-какими химическими средствами и барбитуратами. Привилегированные пациенты, вроде Юзе-фа, содержались в особом отгороженном корпусе, где каждому выделялся садик. Поощрялись чтение и работа в столярной мастерской. Буйных облачали в смирительные рубашки и привязывали к кроватям.
Добираться в Твурки надо было поездом Варшава — Вена до городка Прушкув, а там нанимать экипаж и трястись две мили по грязным ухабистым дорогам. Сиделками были добрые польские монахини, однако Генрика, видимо, оскорбляла «снисходительная» улыбка психиатра, лечившего его отца. Мальчик не понимал, почему отец просто не может взять себя в руки и вернуться домой к семье.
В течение лет, которые Юзеф проводил в приюте, больничные счета росли быстрее, чем его жене удавалось изыскивать средства для их оплаты. Мало-помалу картины и фарфор начали исчезать в лавке закладчика. Все, что прочно стояло в гостиной — и говорило о вечности, — теперь продавалось. Как-то раз Генрик и его сестра увидели в окне лавки закладчика плащ отца. Он выглядел таким знакомым! Будто висел в прихожей их дома в ожидании, когда владелец наденет его и отправится в суд или прогуляться до кафе. Они решили ничего не говорить матери, а скопить денег и выкупить его, чтобы сделать ей сюрприз. Но к тому времени, когда они накопили нужную сумму, плащ уже был продан. «Лавка закладчика — это жизнь, — напишет Корчак. — То, что ты заложишь — идеалы или честь — ради комфорта или безопасности, тебе уже никогда не выкупить». Он возвел в принцип иметь только самое необходимое и устроить свою жизнь так, чтобы не лишаться того немногого, в чем нуждался.
Стремясь помочь семье, Генрик начал давать уроки детям их богатых друзей и знакомых. И никогда не мог забыть унижения, которое испытывал, когда некоторые мамаши говорили с ним, как со слугой, а также изумления, с каким узнавал себя во многих из этих ревниво оберегаемых мальчиков, таких бледных от постоянного пребывания в четырех стенах, с дряблыми мышцами от недостатка в физических упражнениях. Он скоро нашел к ним подход. Приносил в комнату портфель и медленно вынимал его содержимое, позволяя им осматривать каждый предмет и задавать о нем вопросы. Потом зачаровывал их сказкой, а то и двумя, прежде чем вернуть их в не столь увлекательный мир грамматики, истории и географии. В процессе этого обучения он обнаружил, что ему нравится работать с детьми и что, сосредоточиваясь на их тревогах, он забывает свои.
Старания стать хорошим учителем вдохновили Генрика на его первую педагогическую статью, озаглавленную «Гордиев узел». Она была напечатана в популярном иллюстрированном еженедельнике «Шипы», когда ему едва исполнилось восемнадцать. В статье он от первого лица описывает, как «странствует по свету», ища кого-то, кто ответит на его вопрос: настанет ли день, когда матери перестанут думать о нарядах и катаниях в парках, а отцы — о велосипедных прогулках и картах и сами займутся воспитанием и образованием своих детей, вместо того чтобы оставлять их на попечение гувернанток и домашних учителей? Благородный старец, которому он задал этот вопрос, отвечает, что видел «чудеса» девятнадцатого века — бензин, электричество, железные дороги, а также людей, подобных Эдисону и Дрейфусу, и, следовательно, неминуемо должен настать день, когда новое поколение матерей предпочтет книги по педагогике модным романам. Автор задает старцу вопрос, а «когда же точно настанет этот великий день? И затем предлагает читателям на выбор два конца: старик падает мертвым, не успев ответить, или же протягивает руку и просит три рубля.
Только-только начинающий писатель уже проявил склонность включать иронию в рассмотрение серьезнейших проблем: как подтолкнуть родителей взять на себя главную роль в развитии ума и характера своих детей и как разработать педагогическую стратегию, которая овладела бы воображением взрослых и учила детей видеть, понимать и любить, а не только читать и писать. Увидев свою статью напечатанной, юный автор, ободрившись, принес в журнал еще несколько. Редактор «Шипов» вспоминал Генрика как застенчивого юношу в школьном мундире, который робко входил в кабинет, оставлял на столе незаказанную статью, подписанную «Ген», и уходил, не произнеся ни слова. Пораженный талантливостью этих статей, редактор поручил ему вести отдельную колонку.
Юзеф Гольдшмидт умер 25 августа 1896 года в возрасте пятидесяти двух лет при загадочных обстоятельствах — возможно, покончив с собой. Катафалк, который вез гроб на еврейское кладбище, кроме членов семьи, сопровождала большая процессия коллег и друзей покойного, как католиков, так и евреев, представлявших издательства и филантропические общества, в деятельности которых он когда-то принимал активное участие. Его похоронили на главной аллее, где покоились наиболее видные члены еврейской общины. Надпись на его надгробном памятнике — высокой узкой стеле (теперь выщербленной пулями — памятками о боях, которые велись на кладбище во время Варшавского восстания 1944 года) — выгравирована на польском языке, а не на иврите, как было принято для многих ассимилированных евреев. Украшал стелу только каменный венок.
Вскоре после смерти мужа мать Генрика получила лицензию от Управления народным просвещением предоставлять комнаты студентам — пристойный выход для вдовы в ее положении. Она поместила в «Израэлите» объявления, предлагая также репетиторство для тех, кто в нем нуждается, но не указав, что репетитором будет ее восемнадцатилетний сын, ставший теперь главой семьи. Школа и репетиторство почти не оставляли Генрику свободного времени, но наедине с собой, в своей комнате, единственном его убежище в доме, теперь полном жильцов, юноша терзался мыслью, что и он может кончить в приюте для умалишенных. Он был «сын сумасшедшего, а это наследственная болезнь». Свои муки Генрик излил в романе «Самоубийство», герой которого «ненавидел жизнь из страха перед безумием». Он писал стихи, исполненные таких же мрачных сантиментов, пока некий известный редактор не откликнулся на опус, начинавшийся: «О, дайте мне умереть,/ О, не позволяйте мне жить,/ О, дайте мне сойти в мою мрачную могилу!», бесчувственным: «Валяй, сходи!»
«Ранить сердце поэта равно тому, что наступить на бабочку, — поведал он своему дневнику. — Я буду не писателем, а врачом. Литература — всего лишь одни слова, а медицина — это дела».

<<<НАЗАД К НАЧАЛУ

ПРОДОЛЖЕНИЕ >>>

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня