На главную сайта

БИБЛИОТЕКА
РЕДКОЙ
КНИГИ

BETTY JEAN LIFTON

THE KING OF CHILDREN
The Life and Death of Janusz Korczak
БЕТТИ ДЖИН ЛИФТОН

КОРОЛЬ ДЕТЕЙ
Жизнь и смерть Януша Корчака

Перевод с английского И. Гуровой и В. Генкина

ПРОДОЛЖЕНИЕ 34
Глава 34
СТРАННЫЕ СОБЫТИЯ

Было начало «этого жуткого лета» — так назвал его Зильбер-берг. Некоторые дети гетто не могли вспомнить, видели ли они когда-нибудь дерево или цветок. В те редкие случаи, когда христианские друзья Корчака умудрялись прислать кого-то выяснить, что ему необходимо, он всегда просил растения. «Детей нужно чем-то увлечь, — объяснял он свою просьбу. — Уход за ростками герани или петунии поможет им забыть о своих несчастьях».
Для самого Корчака природа была источником как физических, так и духовных сил. Когда воспитанники начали тосковать по старым добрым временам, проведенным в летнем лагере, он вспомнил о клочке зелени, который заметил в саду церкви Всех Святых, сидя там на ступеньках с Шульцем. Решив, что священник может благожелательно отнестись к просьбе детей разрешить им играть на лужайке, Корчак помог маленькой Сами сочинить письмо — трогательный документ, который вполне мог быть написан королем Матиушем:
Мы почтительнейше просим Преподобного Отца даровать нам разрешение приходить в церковный сад в субботу утром, если можно пораньше (от 6-30 до 10).
Мы очень соскучились по свежему воздуху и зеленой траве. Там, где мы живем, очень тесно и душно. А мы хотели бы больше узнать о природе и подружиться с ней.
Мы не причиним вреда растениям.
Пожалуйста, не откажите нам.
Зигмус, Сами, Абраша, Ганка, Аронек
Священник, Марчели Годлевский, до войны — откровенный антисемит, некогда сказал Корчаку: «Мы слабый народ. За стакан водки мы готовы пойти в кабалу к евреям». После немецкой оккупации священник изменился. Он помогал новообращенным прихожанам своей церкви, которая оказалась в черте гетто, и делал, что мог, чтобы поддержать евреев. Сведений о том, как ответил Марчели Годлевский на просьбу детей, не сохранилось.
Хотя Корчак и Черняков не упоминают об этом в своих дневниках, они оба (а их дружба началась еще в предвоенное время, когда они вместе работали в области социального обеспечения детей) наверняка говорили между собой о необходимости предоставить детям место, где те могли бы получить разрядку, выплеснуть сдерживаемые эмоции. А что может лучше служить этой цели, чем игровая площадка?

В мае 1942 года председатель юденрата объявил (так же официально, как он объявлял о программах обеспечения продовольствием и другими жизненно необходимыми вещами), что юденрат создает несколько небольших игровых площадок, где дети смогут качаться на качелях, спускаться с горок и делать все то, что обычно свойственно детям. Первую такую площадку соорудили рядом с уничтоженным при бомбардировке домом на Гжибовской улице, как раз напротив здания юденрата. Специальная бригада, в которую вошли учителя, фабриканты, промышленники, торговцы скотом (все — только что депортированные из Германии), сеяла траву, мастерила качели и горки, работая тщательно, с полной отдачей. Во время перерывов люди, по распоряжению Чернякова, получали сигареты. Черняков признавался членам юденрата, что польские евреи, увы, никогда не работали с такой эффективностью.
Среди пятисот почетных гостей, приглашенных на церемонию открытия игровой площадки 7 июня в 9-30, был и Корчак. Члены юденрата занимали официальную ложу. В ожидании начала Корчак с Зилбербергом и другими гостями сидел на залитой теплым солнцем скамье и слушал игру оркестра еврейской полиции. Внезапно музыка прервалась. Наступила тишина. Все взоры обратились к входу на площадку, где появился Адам Черняков в белом костюме и белом тропическом шлеме. Грянула «Атиква», все встали, и председатель с супругой в сопровождении полицейских прошли к своим местам. «Что скажешь о нашем короле? — прошептал Корчак на ухо Зильбербергу. — Неплохой спектакль».
В своей взволнованной речи, которую тут же переводили с польского на идиш и иврит, Черняков убеждал присутствующих в необходимости сделать все возможное, чтобы дети пережили эти трагические времена. Жизнь тяжела, сказал он, но нельзя сдаваться — надо строить планы на будущее и работать. Это только начало, он намерен создать игровые площадки по всему гетто. Более того, он собирается открыть институт для подготовки учителей и балетную школу для девочек.
Когда Черняков закончил свою речь, оркестр заиграл марш, и несколько групп школьников и учителей торжественно прошли мимо трибуны. Потом были песни, танцы, гимнастические упражнения. Всем детям вручили пакетики с конфетами из патоки, изготовленные в гетто. «Церемония произвела на присутствующих сильное впечатление, — записал Черняков в дневнике. — Бальзам на мои раны. На улице были улыбки!»
Черняков также пытался улучшить ужасающие условия, в которых находились тысячи юных контрабандистов, схваченных немцами и брошенных в переполненную тюрьму для несовершеннолетних преступников. Когда ему удалось получить разрешение для некоторых из них посетить игровую площадку, он был поражен, увидев, что эти так называемые (по терминологии немцев) преступники были просто «живыми скелетами из категории уличных нищих». Черняков пригласил их в свой кабинет и был растроган, когда «восьмилетние граждане» говорили с ним как взрослые. Каждому он дал плитку шоколада и тарелку супа. А когда дети ушли, Черняков не сдержал слез, чего не случалось с ним уже давно. Но слезами горю не поможешь. Председатель юденрата взял себя в руки и вернулся к своим делам.
Черняков спокойно отнесся к упрекам, что в столь трудное время он так много сил уделяет игровым площадкам. Он даже шутил по поводу еврейского оптимизма: «Два еврея стоят в тени от виселицы. «Положение не безнадежное, — говорит один из них, — у них нет патронов». Но и желая поверить в то, что положение не совсем безнадежно, Черняков не обманывал себя, приукрашивая картину. Он сравнивал себя с капитаном корабля из когда-то виденного фильма: «Когда судно идет ко дну, капитан, дабы поддержать дух пассажиров, приказывает оркестру играть джаз. Я решил следовать примеру этого капитана».
Случались периоды — например, эти первые две недели июня, — когда Корчак не мог заставить себя взять в руку перо и сделать запись в дневнике. «Генрик болен, он все равно не сможет печатать», — говорил себе Корчак, пытаясь оправдать свое бессилие, хотя прекрасно знал, что место Генрика могли занять и другие. В те ночи, когда он находил в себе силы писать, время летело быстро. Вот полночь, а через мгновение — три часа утра. Изредка его прерывал вскрик ребенка. Когда Менделеку снился страшный сон, Корчак переносил мальчика в свою постель и успокаивал, пока тот снова не засыпал. По приютской генеалогии, Менделек, сын одного из воспитанников, был его «внуком».
Были у Корчака и свои «страшные» сны.
Одна ночь: «Немцы и я без нарукавной повязки после комендантского часа в Праге (район Варшавы на правом берегу Вислы). Я просыпаюсь. Еще сон. Я в поезде, меня двигают, толчками, каждый раз перемещая на метр, в купе, где уже есть несколько евреев. Некоторые умерли в эту ночь. Тела мертвых детей. Один мертвый ребенок в ведре. Еще один, с содранной кожей, лежит на досках в покойницкой, он еще дышит».
Второй сон, без сомнения, связан со слухами о том, что увезенные на поезде люблинские евреи были зверски убиты. Эти дети с содранной кожей, должно быть, казались ему похожими на его воспитанников, лишенных почти всего, но все же еще живых, еще дышащих. И как же силен был его невысказанный, скрытый страх, что их ожидает такая судьба.
В ту же ночь Корчак увидел третий сон, о своем отце, и в этом сне отразился его голод, скрытый глубоко под главной заботой его жизни — заботой о детях. «Я стою высоко на шаткой лестнице, и отец заталкивает мне в рот кусок пирога с изюмом, большой кусок, покрытый сахарной глазурью. А все крошки, что падают из моего рта, он сует к себе в карман».
После этих снов Корчак проснулся в поту. «Не означает ли такое пробуждение в момент, когда не видно выхода, близость смерти? — пишет он в дневнике, и с горьким юмором добавляет: — Каждый может без труда уделить пять минут смерти, где-то я об этом читал».
Он не пытался интерпретировать эти сны, в которых оказывался бессильным спасти и себя, и своих детей, но и не позволял им мешать его ежедневному противостоянию немцам, ежечасным усилиям сохранить детям жизнь. А днем его не оставляли сны наяву, мечты о собственном всемогуществе, которое позволило бы превозмочь реальность, взмыть над стенами гетто. Эти мечты, в которые он погружался на протяжении десятилетий и записывал в блокнот, озаглавленный «Странные события», теперь были наполнены маниакальными фантазиями о победе над маниакальным врагом:
Я изобрел машину, напоминающую микроскоп. (Даже представил себе подробную конструкцию этого сложного механизма.) На шкале 100 делений. Если установить регулировочный винт на цифре 99, то все, что не содержит хотя бы одного процента человечности, должно умереть. Объем предстоящей работы не поддается описанию. Мне следовало определить, сколько людей (живых существ) будет каждый раз изыматься из обращения, кто должен будет занять их место и каковой будет природа этого нового, очищенного мира. В результате года напряженного труда (по ночам, разумеется) я завершил половину дистилляции. Теперь в живых остались люди, бывшие животными лишь наполовину. Остальные сгинули. Я спланировал все с предельной тщательностью, до последней мелочи. Лучшим доказательством этого служит тот факт, что сам я был полностью исключен из этой системы. Простым поворотом регулировочного винта моего микроскопа я мог бы изъять и собственную жизнь. А что дальше?
В конце июня, читая первую часть дневника, Корчак поразился его непоследовательности и бессвязности. В нем не было и следа того литературного опыта, которым он всегда гордился. Отдавая себе отчет, что «в воспоминаниях мы неосознанно лжем», Корчак все же боялся, что раз уж он сам не мог разобраться в своих записях, то этого не сделает никто. «Что тому виною — автор или автобиографический жанр? — спрашивал он себя. — Возможно ли вообще понять чьи-либо мемуары, чью-либо жизнь? Да и можно ли понять свои собственные воспоминания?»
Он подумал, не стоит ли ему придать второй части дневника форму писем, адресованных его сестре. Но дальше «Моя дорогая...» он не продвинулся, вспомнив, что только-только написанный им ответ на ее письма получился «холодным, странным, чужим». Между ними пролегло «глубокое и болезненное непонимание друг друга», которое он не мог себе объяснить.

Похоже, что Анна, о которой нам мало что известно, не жила в это время в гетто. В письмах она осуждала Корчака за его визиты к друзьям и подкуп полицейских. Он чувствовал себя непонятым и переживал. «Я не наношу дружеские визиты. Я хожу к людям, чтобы добывать деньги, еду, информацию, — писал он в дневнике, как бы отвечая на ее упреки. — Это тяжкая, неблагодарная работа, и, по моему скромному мнению, я выполняю свой долг как могу. Я никогда и никому не отказывал в помощи, если это было в моих силах. И обвинять меня в подкупе полиции несправедливо».
И дальше продолжает — возможно, чтобы вызвать ее сочувствие: «Чтение уже не помогает мне расслабиться. Опасный симптом. Я растерян, не могу сосредоточиться, и это меня беспокоит. Не хочу сползать в идиотизм».
Дети, как и прежде, помогали ему обрести силу. На следующий день после размышлений о бессвязности записей в дневнике Корчак попробовал писать в учебном классе приюта во время занятий. И был в восторге от того, с какой серьезностью две группы учеников, добровольно оставив игры, развлекательные книжки и трепотню с приятелями, изучали иврит.
«Итак, по-русски — «да», по-французски — «oui», по-английски — «yes», а на иврите — «кен», — писал он в дневнике. — Довольно, чтобы заполнить не одну, а три жизни».
 

<<<НАЗАД К НАЧАЛУ

ПРОДОЛЖЕНИЕ >>>

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня