НАМ ПИШУТ

На главную

К оглавлению раздела "Нам пишут"

Студия 
"Корчак" 
Наши 
программы

Для связи с публикатором  воспользуйтесь этой формой (все поля обязательны, не более двух сообщений подряд с одного компьютера). При Вашем желании Ваше мнение может быть опубликовано на этой странице.
Или пишите на этот адрес: korczak_home@bk.ru,
Ваше имя:
Ваш E-Mail:

Ваше сообщение:
 


Нажав "Отправить сейчас!" вы тут же получите уведомление от робота с копией Вашего послания в нечитаемом виде. Пусть это Вас не смущает, робот просто не умеет читать по-русски, но пересылает всё правильно.

Алон Лея Гринберг

Сокровенная молитва Корчака

35.16 КБАннотация:
Они шли колонной, и зелёное знамя с вышитым на нём "Щитом Давида" развевалось над ними. Долгие годы он учил детей жить, сейчас он вёл их в последний путь. И в Корчаке, сгорбившемся, постаревшем, ведущем за руки двух маленьких детей, и во всех остальных было столько достоинства, что полицейские гетто вытянулись по стойке смирно, отдавая Корчаку честь, и немцы, поражённые этим шествием, чувствовали в нём невольное к себе презрение.




Кажется, какая-то неведомая сила влечёт их вверх, от земли к небу. Тонкие фигурки детей прильнули к Корчаку, слились с ним, стали частью его. А он почти вровень с ними. Как он сказал однажды о детях: "Надо подниматься до их чувств. Подниматься, становиться на цыпочки, тянуться. Чтобы не обидеть". Только голова Корчака выделяется среди детских голов - голова отца, учителя, друга. И глаза, знакомые корчаковские глаза, с этой навечно застывшей в них болью. И рука, большая сильная рука, которая в жизни была хрупкой и нежной, но могла накормить, защитить от зла, подарить радость после потерь, выпавших на их долю. Она, эта рука, обнимала их всех, как обнимает сейчас, прижав к груди, в скульптурной группе Баруха Сацкиера на одной из аллей Яд Вашем. Её тепла могло хватить на всех детей земного шара, но это было последнее объятие перед разлукой. Больше он ничем не сможет им помочь, только разделит с ними их участь и вместе с ними уйдёт в вечность...


Он берёг их, пока можно было беречь, скрывал от них правду, пока можно было скрывать. Пятого августа сорок второго года был получен приказ о депортации - и правду уже невозможно было скрыть. Но и тогда, собирая детей в дорогу, готовя их в последний путь, он пытался скрасить эти минуты: говорил, что едут в деревню, дал доесть завтрак, помогал одеваться. Когда-то Корчак писал, что детям нельзя преподносить сюрпризы, их следует заранее предупреждать, будут ли стрелять: если - да, то когда и как. Так он писал, когда речь шла всего лишь о спектакле, сейчас он хорошо знал, что ждёт их, его детей, но как мать, которая забыв о себе, утешает ребёнка, искал в душе силы, чтобы поддержать их. Он и Стефания Вильчинская, и те немногие воспитатели, которые поднялись с ними в вагон, везущий в Треблинку.

Его прадед с материнской стороны был странствующим стекольщиком, Януш Корчак, вспоминая о нём, писал: "Я рад этому - стекло приносит свет и тепло". Дом сирот был маленькой планетой, на которой дули чистые ветры, а стекло дарило свет и тепло. Но мир, отравленный ненавистью, приблизился к ним вплотную, и уже ничто не могло защитить их...
В Януше Корчаке всегда были сильны впечатления детства, и особенно явственно какие-то эпизоды проступали в старости, в последние месяцы жизни. За окном стоял немецкий часовой, дети спали, а он писал дневник, и в нём прошлое соседствовало с настоящим. Он чувствовал: пишется легко и даже создаётся впечатление безопасности, как будто ты - в глубоком тылу, хотя тыла уже давно не было. Дом сирот перевели на территорию гетто, и теперь он жил по законам гетто. Вокруг царили голод, холод, смерть. Днём Корчак занят детьми, ночью - пишет, спасаясь от мучительных снов, вобравших в себя весь ужас происходящего. В его воспоминаниях нет последовательности. Они приходят неожиданно, озаряют тихим светом давно забытые мгновения, заставляют заново осмысливать пережитое. Что он пишет: дневник ли, мемуары, биографию или просто подводит итог прожитому? Разве имеет значение, к какому жанру относятся его воспоминания? Главное, успеть написать и сохранить написанное. Удастся ли? Дойдёт ли или погибнет в огне войны, как гибнут люди? Он отбросил от себя эти мысли, вновь взялся за перо. "Жизнь, это, действительно, огонь: начинает гаснуть, хотя топлива ещё масса, затем вдруг вспыхивает снопом искр и ярким пламенем, а уже потом догорает. И гаснет. Жаркий осенний день и понимание того, что это уже последнее холодное июльское утро, неповторимое".
Какой удивительный дар - память. В своей книге "Когда я снова стану маленьким" он назвал память волшебным фонариком. И сейчас чувствует, как исчезают границы между прошлым и настоящим.

Вот он возвращается вместе с товарищами из школы. Они задержались возле казарм русской армии, чтобы посмотреть, как тренируются конные казаки. И вдруг в голову еврейскому мальчику полетел камень, кровь текла по лицу, мальчик даже не вытирал её, а камни продолжали лететь. Он помнил эту сцену долгие годы: окровавленное лицо еврейского ребёнка и летящие камни, от которых некуда спрятаться. Спустя годы он написал об этом рассказ "Шрам". Да, шрам на голове зажил, но навсегда остался в памяти сердца, вместе с чувством горечи, навеянным этой сценой. Тогда он уже знал о своём еврействе. Ему было всего пять лет, когда сын домашнего сторожа дал ему почувствовать, что он другой, не такой, как мальчишки вокруг, и этот намёк породил в детском сердце растерянность и страх. И вот ещё одно, совсем раннее воспоминание. Отец привёл его в Большую синагогу в Варшаве. Она была полна яркого света. Вокруг были мужчины в талесах. Он впервые видел эти одеяния. Люди молились, а он, ребёнок, дрожал от страха, не понимая, что происходит. И почувствовав его волнение, отец вывел сына из синагоги и сказал странным голосом: "Ты еврей!". Не раз потом он возвращался к тому далёкому воспоминанию, и всегда ему казалось, что отец оборвал себя на полуслове: что-то не договорил. Как видно, побоялся, что сын ещё слишком маленький - не поймёт.
Когда он писал рассказ "Моисей" - из цикла "Дети Библии", осмысливая детство пророка, вдруг вспомнились слова отца. Только теперь они преломились в его сознании, как напутствие и неожиданно связали с Амрамом, отцом Моисея. И два таких далёких друг от друга образа: его отец - ассимилированный еврей, и отец Моисея, впитавший в себя еврейство с молоком матери, провожая своих сыновей в жизнь, говорят им одни и те же слова: "Помни, что ты родился евреем!"
И кажется ему, что он слышит ответ Моисея: "Я буду помнить, отец".
Да, он убеждён: иначе сын не мог ответить отцу. И завершая в своём рассказе этот диалог, написал: "Я знаю, что ты, мой молодой вождь и пророк, отвечал: "Я буду помнить, отец"".
Истоки зрелости он искал - в детстве. С Моисея он начинал серию портретов библейских героев, из цикла: "Дети Библии".
Он сам не говорил отцу этих слов. Отец рано умер, но он ещё очень долго не говорил их самому себе... Корчак никогда не отказывался от своего еврейства, но, быть может, до конца не представлял, как глубоко оно в нём. Оно было сутью его души. Это он понимает сейчас, оглядываясь на прожитые годы. Уже в пять лет Корчак задумывался над вопросом, как сделать, чтобы не было в мире голодных, грязных, больных детей. Ему казалось, что боль о чужом горе родилась вместе с ним. От кого в длинной цепи его предков перешло к нему это восприятие жизни? В книге "Как любить ребёнка" он написал: "Есть дети, которые несут груз не только своих лет, но - глубоко в душе - бремя многих поколений. В конвульсиях их мозга зафиксированы сотни лет страданий". Он сам и был таким ребёнком. Несколько поколений отделяли его от прапрадеда Йосефа и его жены Сары - двух сирот, вставших на ноги благодаря заботе еврейской общины, но несмотря на расстояние, разделявшее их, они были близки ему. Не от них ли в нём эта ранимая, тонко чувствующая душа, с которой он пришёл в этот мир, душа открытая человеческому страданию? Но почему же только от них? Разве мало страждущих было в длинной цепи его предков? Ну а он сам, так рано познавший горе утраты и тяжесть жизни, когда со смертью отца рухнул мир мальчика из благополучной семьи варшавского адвоката? Подобно тому, как небо зовёт птицу в полёт, как ветер вольных просторов манит лань, как рвётся к свободе, заключённый в клетку лев, так еврейская душа всей сутью своей откликается на страдание. И не об этом ли думал он, когда писал всё в той же книге "Как любить ребёнка": "Ты говоришь: "Мой ребёнок". Нет, это ребёнок всех - матери, отца, дедов и прадедов. Чьё-то далёкое "я", спавшее среди предков, чей-то истлевший, давно забытый голос вдруг зазвенел в твоём ребёнке".
В эти последние месяцы он всё чаще думает о жизни и смерти: "Дух томится в тесной клетке тела. Люди ощущают и рассматривают смерть, как конец, а она ведь продолжение жизни, другая жизнь. Если не верить в душу, то знай, что тело твоё будет жить, как зелёная трава, как облако. Значит, ты являешься лишь водой и прахом". Если не верить в душу... Кто знает, может вспоминал он в эти минуты слова из утреннего благословения еврея: "Душа, которую Ты даровал мне, чиста". Его всегда поражали дети, чистота их душ. Профессия детского врача столкнула с ними, маленькими пациентами, порой покидающими этот мир, не успев повзрослеть. И глядя на уходящего из жизни ребёнка, он задумывался над вопросом, откуда в такие минуты в маленьком существе это достоинство и мудрость, вместе с тем его поражало, с какой безжалостной силой разрывает младенец материнское чрево, вырываясь на свет, будто зрелый плод, подготовленный к новой реальности. Нет, мир не создан по воле слепого случая. И мысль человека, жадно устремляясь к высотам, ищет ответ на вопрос о Боге. Всю свою жизнь он ищет путь к Богу, но это мучительный поиск. У него были минуты сомнений, когда казалось: единственное, что осталось - колебание и скепсис. И тогда он с болью писал: "Сохрани я чистую веру в Бога, я бы молился о спасении мира, где страдают прежде всего дети". Но то были колебания ищущей души, которая не склонна принимать чьи-то истины за свою. "Я отвергаю церемонии, и потому может показаться, что я маловер. Но мне осталась вера в Бога и молитва. Этого я твёрдо придерживаюсь, так как без этого жить нельзя". Эти слова он написал не в последние месяцы жизни, когда на глазах рушился мир, и человек в страхе искал защиту и просил Бога о помощи, но задолго до этого. Корчак до конца честен с детьми: он не может сказать им, что Бога нет, потому что сам бьётся над тайной рождения и смерти, останавливаясь в удивлении перед чудом мироздания. Он не может лишить их веры, поиска собственного пути, который обогащает человеческую личность, углубляет взгляд на мир. И отправляя в путь своих выпускников, говорит им в словах напутствия: "Мы с теми, кто отправляется в долгое и дальнее путешествие. Это путешествие зовётся - жизнь... Мы ничего вам не даём. Мы не даём вам Бога, ибо вы сами, собственным трудом, должны найти его в своей душе. Мы не даём вам родины, потому что вы должны найти её трудом собственного сердца и мысли. Мы не даём вам любви, ибо нет любви без прощения, а прощение - это труд, огромный труд, который каждый должен предпринять сам. Мы даём вам только одно - тоску по лучшей жизни, которой нет, но которая когда-нибудь будет, тоску по истине и справедливости. Быть может, эта тоска приведёт вас к Богу, поможет обрести родину и любовь"...
В двадцать втором году Корчак написал эссе "Наедине с Господом Богом". "Восемнадцать молитв для тех, кто не молится". Читаешь эти молитвы и кажется: вот он приложил стетоскоп к сердцу каждого из восемнадцати, чтобы прослушать его биение, а услышал - невысказанную мольбу о помощи. У каждого из них свой голос, своя мечта, своя просьба: у мальчика и у девочки, у матери и у учёного, у озорника и у бунтаря... Восемнадцать молитв - один длинный диалог, за которым угадывается его собственные раздумья о Боге, его поиск. Он - то вопрошает, то бунтует, то молит о помощи, то спорит: "В чём я провинился перед Тобой, Господи, что нет Тебя рядом сейчас, когда ноги мои ободраны терновником, а руки и сердце истекают кровью? Я зову: "Люди". Не слышу ответа. Зову: "Мама". Молчание. Из последних сил призываю: "Господи". И что же? Нет ответа - один я".
Незадолго до этого он потерял мать. Эту рану он нёс в душе всю жизнь. Матери Корчак посвящает множество прекрасных строк. "Песнь песней, которую поёт материнская любовь. Радостная песнь - она как источник, бьющий из скалы, как ман, нисходящий с небес, как гора Хермон, возносящаяся ввысь. То не арфы и флейты звучат - то поёт само материнское сердце". Так он пишет в рассказе "Моисей", вспоминая Йохевед - мать Моисея, которую переполняет радость от рождения сына. Она не думает, не может думать в эти минуты, что еврейский мальчик не имеет права родиться на свет и по приказу фараона его ждёт смерть... Как часто всё это повторялось в еврейской истории. И, кажется ему, нечто подобное приближается вновь...
Случайно ли Корчак выбрал число восемнадцать? Восемнадцать молитв - подобно восемнадцати благословениям в - ежедневной молитве, с которой религиозные евреи трижды в день обращаются к Богу. Мог ли он, выросший в еврейской, пусть даже ассимилированной семье, не знать свои собственные источники? И дед Цви - Хирш Гольдшмидт, и отец, и брат отца были гордыми евреями, активными пропагандистами еврейского просвещения. "Из отчаяния, которое идёт рука об руку с надеждой, из горя и забот, из тоски и страдания, пробивается вера в Бога. Подлинная вера больше, чем просто отголосок традиции. Это творческое состояние, это событие. Это акт всего человека, его духа, воли, сердца..." - пишет Корчак.
Когда-то вот так же искали свой путь к Богу наши праотцы. Они оставались наедине с Ним и обращали к Нему мольбу своего сердца. Ещё не было слов традиционной молитвы, они не знали, как говорить с Ним, Неведомым, голос которого каждый из них слышал в своей душе, но верили, что Им создан мир, что Он Властелин Вселенной.
... В каждой жизни есть своя путеводная. Его вела любовь к детям, к самым беззащитным и страдающим из них: детям - сиротам, детям бедняков, познавшим нищету, болезни, несправедливость.
Как и его дед по отцу Цви - Хирш Гольдшмидт, чьё имя в приближённом к польскому звучанию - Хенрик - дал ему отец, он выбрал профессию детского врача. И казалось: нашёл свою дорогу. Побывал в Берлине, Париже, Лондоне для усовершенствования своего врачебного искусства. Но встреча с детьми пробудила в нём много мыслей о воспитании. Он чувствовал: его взгляд на воспитание отличается от общепринятого. У него рождаются свои педагогические концепции. Не случайно, бабушка в детстве называла его философом. Он начал писать. Уже в первой своей повести "Дети улицы" Корчак определил направление будущих книг: вопросы воспитания. Летом он работает в лагере для еврейских детей. Эти большеглазые, полные жизни и интереса к ней мальчишки станут героями его книги "Моськи, Йоськи и Срули". А через два года после работы в летнем лагере с польскими детьми появится его книга: "Юзьки, Яськи и Франки". Он в полной мере ощущал себя польским писателем, польским педагогом и искал общечеловеческое средство помочь всем страдающим детям. Он убеждён: "Нет смысла устраивать революции, не подумав сначала о ребёнке".

Ицхак Белфер. Януш Корчак Больница, где он работает детским врачом, фронт - первый раз он был мобилизован как врач в Русско-японскую войну, лагерь для еврейских детей, лагерь для польских детей, первые книги о детях, раздумья о проблемах воспитания... После долгих колебаний Корчак оставляет медицину и решает посвятить себя воспитанию детей. Он вместе с архитектором работает над проектом будущего здания Дома сирот, которое создаётся на деньги еврейской организации "Помощь сиротам". Ровно через год, в 1912 году, Корчак вместе со Стефанией Вильчинской переступит его порог. Он ещё не знает, что "Дом сирот", где он и директор, и воспитатель, и врач станет единственным его пристанищем до конца жизни. Отсюда он дважды будет призван в армию, но вернётся в родные стены, где его с нетерпением и любовью ждали и воспитатели и дети. Отсюда, ровно через тридцать лет, Корчак, Стефания Вильчинская, и все работники приюта вместе с детьми уйдут в свой последний путь...
Но всё это впереди, а пока Корчак горит желанием поскорей окунуться в работу. Да, это именно то, о чём он мечтал: построить дом для детей-сирот и помочь им стать людьми, войти в жизнь, не испытывая чувство униженности. Пришло время, когда он, наконец, сможет воплотить свои идеи на практике, разработать свою педагогическую систему. Корчак много времени проводит с детьми. В рабочей одежде, он по пятницам моет им голову, подстригает ногти, учит чистить ботинки. Слушает их, наблюдает за ними, пытается постичь детские души. Но Первая мировая война неожиданно прерывает его работу: Корчак отправлен на фронт. Врач, капитан польской армии, в мыслях - он воспитатель, в мыслях - он не расстаётся со своими детьми. В полевых госпиталях, под грохот орудий, в минуты коротких привалов где-то на поляне, иногда на пеньке Корчак пишет книгу о душе ребёнка, тайне тайн, в которую непросто проникнуть: "Ребёнок - это пергамент, сплошь исписанный иероглифами, лишь часть из которых ты сумеешь прочесть... Ребёнок и бесконечность. Ребёнок и вечность. Ребёнок - пылинка в пространстве. Ребёнок - мгновение во времени... Твой мотылёк над бурлящим потоком жизни, как придать ему твёрдости, а не снижать полёта, как укрепить его крылья, а не подрезать их?" Вопреки войне, олицетворяющей зло и насилие, рождается произведение, наполненное теплом и светом. Корчак учит любви к ребёнку. Он так и назвал свою книгу "Как любить ребёнка". И невольно вспоминается Сент Экзюпери и его "Маленький принц". Сент Экзюпери летал над землёй, охваченной войной, где страдали и гибли люди, где тысячи маленьких принцев задыхались в газовых камерах, и тоже писал о любви к человеку и ответственности за него. И корчаковский король Матиуш, осиротевший ребёнок, который видит всю несправедливость мира и мечтает доверить его исправление детям, Матиуш, с его поиском друга, устремлённостью к добру, через годы и расстояния посылает свой духовный привет Маленькому принцу... И Маленький принц, словно откликаясь, повторяет грустные и прекрасные слова мудрого Лиса: "Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил". И Корчак и Сент Экзюпери - удивительные, рождённые со своей земной миссией души, будто для того посланные в наш мир, чтобы поддержать в человеке веру в добро, когда, казалось бы, всё вокруг отдано во власть тьмы. У этих людей свой прочный фундамент, полученный в детстве, свои нравственные нормы. Пишет Сент Экзюпери матери: "Читал Библию: какое чудо, какая простота, какое величие стиля и часто, какая поэзия... Все законы морали поражают своей продуманностью и красотой. Это великолепно! " Пишет Корчак: "Я никому не желаю зла. Не умею. Не знаю, как это делается". И зимой сорокового года, когда евреи Варшавы гибли в гетто, он записывает: "С радостью убеждаюсь в том, что, за незначительным исключением, человек - существо разумное и доброе".
Его знала вся Польша. Его книг ждали. Никто прежде не писал так о воспитании. Никто прежде не писал так о душе ребёнка: её прошлом, настоящем, будущем. У него была своя программа на радио "Беседы Старого Доктора". Разве доктор лечит только тело? Если бы лишь в этом он видел свою цель, то, наверное, никогда не оставил бы больницу и своих маленьких пациентов. Он был воспитателем, наставником, другом, дети любили его, и когда он возвращался после нескольких дней разлуки, обнимали и целовали его, но продолжали называть уважительно и чуть отстранённо "пан доктор". Доктор - тот, кто приходит на помощь в трудные минуты жизни, лечит теплом, словом, добротой.
Сегодня даже трудно представить творческое и педагогическое наследие Корчака без его статей, писем, эссе, которые уцелели чудом, дошли до нас с большим опозданием, и, подобно последней вспышке костра, осветили его жизнь ярким светом. Сначала нашли "Дневник", тот самый "Дневник", который он писал в последние три месяца жизни. "Дневник", раскрывающий перед нами Корчака в самый трагический период его жизни. Он был замурован в кладке дома польского Детского приюта, пережил войну и был опубликован в 1958 году. Тридцать лет спустя обнаружили множество статей, писем, напечатанных и написанных от руки, и эссе "Почему они молятся?" Многое оказалось неожиданным для исследователей педагогической системы Корчака. И, прежде всего, эссе "Почему они молятся?" Воспитанники в Доме сирот молились: тот, кто хотел, кого вёл внутренний порыв. Корчак приходил на молитву и тихо сидел в сторонке. И задавая детям вопрос: "Почему ты молишься?", он помогал им понять себя, осознать, что стоит за их решением. Рождалось эссе, которое отразило подход Корчака к свободе выбора. Оно начинается так: "Когда собрались все мальчики, которые записались на ежедневную молитву, я спросил, почему они молятся, почему приходят на молитву. Это было давно, и я не помню, куда подевалась тетрадь, в которой я записывал их ответы. Но ответы были примерно такие.
Первый сказал: - Почему бы мне не молиться - ведь я еврей.
Второй сказал: - До завтрака мне в комнате делать нечего, а в классе тепло и светло...
Они совершенно искренни, эти дети: и тот, кто молится, потому что его попросила мама, и тот, кто ищет тепла и света в классе, и тот, кто хочет получить открытку за участие в 280 общих молитвах.
А седьмой сказал: - Когда зимой умер мой отец, мне не хотелось по утрам рано вставать и идти в синагогу. Но однажды отец мне приснился и начал корить: "Когда я был жив, я работал ради тебя, невзирая на непогоду... А тебе лень за меня прочитать кадиш". Проснувшись, я пообещал себе, что буду молиться.
А одна из девочек сказала: - Когда у тебя нет отца, хорошо знать, что Бог - для всех отец, а это значит, что и для меня. Молитву понимать не надо, её только чувствуют..."
Быть может, так родилась бы ещё одна книга, но она оборвалась неожиданно, как и жизнь автора эссе.
Шёл сорок второй год. Дети были беспокойны. Он чувствовал их тревогу. "Печальна серьёзность их дневников, - записывает Корчак. - В ответ на их доверчивость, я делюсь с ними, как равный с равными. Переживания у нас одни и те же - их и мои". Был холодный май и тихие ночи. Он, как всё последнее время, писал: "Как эти часы быстро бегут. Только что было четыре часа до рассвета, а теперь уже три. Сегодня я принимал гостя в постели. Мендельку что-то приснилось. Я принёс его к себе в постель. Он погладил меня по плечу и уснул... Вот ещё один внук".
Их было двести детей, которых нужно было воспитывать, кормить, одевать, оберегать от зла и Старый Доктор с больным сердцем, больными ногами, тяжёлой одышкой и тяжёлыми мыслями, мечется в поисках меценатов, денег, картошки, медикаментов. Он собирает детей, бесприютных, голодных, порою раненых. Кому-то Корчак запомнился с мальчиком на руках - он пытался купить ему ботинки. И объяснял: ребёнку нельзя ходить по стеклу босыми ногами - он может поранить ноги. Когда Дом сирот переводили в гетто, немецкая охрана конфисковала все продукты, добытые им с таким трудом. Корчак запротестовал, повысив голос, в ответ его бросили в Павиньяк - гестаповские застенки и продержали несколько месяцев. Все заботы пали на Стефанию Вильчинскую, как уже не раз бывало.
От имени общества "Помощь сиротам" Корчак обращался к своим соплеменникам, и его слова звучали не как просьба, но как напоминание о долге.
"К евреям! История догонит того, кто от неё бежит. Исключительные условия требуют исключительного напряжения мысли, чувств, воли и действий. Детский дом достойно выдержал трагическую неделю. Семь попаданий снарядов... Бог миловал. Пропадём, если не получим немедленной помощи.
Мы несём общую ответственность не только за Детский дом, а за традицию помощи детям. Если мы от неё откажемся - значит, мы подлые, если отвернёмся - убогие, если опозорим её - грязные. Ведь это двухтысячелетняя традиция.(...) Достоинство нужно сохранять и в беде". И подпись: Доктор Хенрик Гольдшмидт. Януш Корчак.
Да, именно в трудные минуты жизни он ощущал близость к своими соплеменниками. Он глубоко сожалел, что не знал идиш и был далёк от варшавской еврейской общины. Уже давно прошло то время, когда он верил, что независимость Польши принесёт евреям равенство. Он хорошо помнил, каким потрясением оказалась для него реальность: евреев сжигали в их домах, выбрасывали из поездов, вырывали бороды. "Таким евреям, как я, живущим двойной жизнью и лишённым фундамента традиции, стало очень скверно. Я выбился из привычной жизненной колеи и никак не мог выбрать новую", - делился он своим душевным состоянием с Иерахмиэлем Вейнгартенем, одно время выполнявшим обязанности его личного секретаря. Он считал себя поляком во всём, кроме религии: религия это личное дело каждого. А чем, собственно, он отличался от поляков? Польский писатель, врач, офицер польской армии, польский педагог. "Он был очень польский", - писал Игорь Неверли, ученик и биограф Корчака. Наверное, таким Корчак был в двадцатые-тридцатые, начале сороковых годов. На незнакомой мне фотографии, которую я получила от воспитанника Дома сирот, израильского художника и скульптора, - Ицхака Бельфера, посвятившего своё творчество памяти Корчака, - он в строгом тёмном костюме, при галстуке, с неизменной сигарой и в окружении детей. Эта фотография, несомненно, выполнена где-то в тридцатые, начале сороковых годов. Как же далёк он был зимой сорок первого, от того Корчака, которого знали и помнили в Польше.

Януш Корчак и дети На портрете более позднего периода, нарисованном самим И. Бельфером, - Корчак сидит за своим рабочим столом, перед ним раскрытая тетрадь, из-под опущенных век прорывается боль во взгляде. Он постарел, вся его поза выражает глубокую задумчивость. В последние дни перед Йом Кипуром - в десять дней раскаяния - Корчак стоял чуть в стороне от своих детей и молился по Махзору в переводе на польский. В один прекрасный день он понял: желание раствориться в чужой среде, почувствовать себя поляком - самообман. Так уносит волной дом, построенный на песке, и он разлетается в щепки... Вот и его дом разлетелся в щепки... Общечеловеческие проблемы всегда затмевали для него проблемы национальные. Ещё совсем недавно он писал в Эрец Исраэль: "Проблема человека, его прошлого и будущего на земле несколько заслоняет от меня проблему еврея". В другом письме: "Мы акклиматизировались в краю сосен и снега, как физически, так и духовно". Но еврейские проблемы сами настигли его. Провожая детей в школу, он нередко видел, как те самые Юзьки, Яськи и Франки, о которых он писал с такой любовью, работая с ними в летнем лагере, а потом и в польском католическом приюте, бросали в его Срулей, Мосек и Йосек камни. Он не мог защитить их. И всё чаще вспоминал тот самый эпизод из детства, как у казарм русской армии в голову еврейскому мальчику летели камни. Прошли десятилетия, он уже старик, выросло новое поколение, и им суждено пройти через те же испытания... Что будет с его детьми, где они обретут родину? Всё чаще и чаще его мысли обращены к Эрец Исраэль. Возможно ли соединить концы нити, разорванной две тысячи лет назад? Когда-нибудь, наверное, это произойдёт, но сколько же нужно сил и мужества, чтобы вернуть этой земле жизнь и построить для себя страну... Кто-то из его бывших воспитанников уже там. Его и Стефу всё время зовут в гости. Она поехала первой и жила в киббуце Эйн-Харод. Корчак долго готовил себя к этой поездке. Мечтал о ней, и, быть может, не без страха, откладывал. Разгадка в словах, которые он написал своему бывшему ученику Йосефу Арнону: "Я всё ещё надеюсь, что немногие оставшиеся мне годы проведу в Эрец Исраэль, чтобы оттуда тосковать по Польше... есть страдания, принижающие человека, но есть и такие, что возвышают его. Тоска придаёт ему глубину и силу. Не будем называть злом трудные времена".

Ицхак Бельфер. Януш Корчак Был конец тридцать второго года. Оставался год до прихода Гитлера к власти. Эрец-Исраэль и притягивает, и пугает его: он любит Польшу, это его родина, он не знает иврита, и уже немолод. После первой поездки в тридцать четвёртом году, Корчак написал уже более уверенно: "Сердце подсказывает мне, что через несколько лет... я буду именно с вами". Теперь в Доме сирот появилась карта Эрец Исраэль, а воспитанники учили иврит и истоки иудаизма. А Старый Доктор мечтал, что когда-нибудь построит в Северной Галилее, дом для своих детей, и виделись ему просторные столовые и спальни, маленькие "домики отшельников", и комнатка с прозрачными стенами на плоской крыше - для него самого, чтобы встречать восход солнца, и с уходом дня - провожать его, любуясь переходами красок, и писать в тишине ночи, озарённой лунным светом.
Ему всё тяжелее и тяжелее в Польше: как будто порваны все нити, связывающие его с этой страной. Письма в Эрец Исраэль полны горечи. Так чувствует себя человек, потерявший надежду, минутами ему кажется, что жизнь проиграна. В одном из писем он делает полное боли признание: "Хорошо, что у вас есть ребёнок. Я помню минуту, когда решил не создавать семью. Это было в цветущем городке под Лондоном. "Раб не имеет права на ребёнка: польский еврей под русской оккупацией". После я сразу почувствовал это как самоубийство".
В тридцать шестом году Корчак вторично посетил Эрец Исраэль. Его воспоминания об этой поездке проникнуты теплом и светом: "Вы молоды, будет хорошо. Страна велика, мудра и прекрасна". И в другом письме: "Хотел бы я беседовать с камнями - их речь немногословна и тиха, но они не лгут - и со звёздами". Камни - это Иерусалим, прошлое земли, которое так много говорит его душе. Быть может, Иерусалим придаст ему силы, пока же он планирует приехать на год, чтобы учить иврит и работать над своими книгами. Корчак просит близких людей подыскать ему комнатку в Иерусалиме. Эти письма датированы концом тридцать седьмого года, но чем тяжелее атмосфера в Польше, тем труднее ему принять решение об отъезде. Он не может оставить детей. Почувствовав душевное состояние Корчака, Стефания Вильчинская немедленно возвращается в Варшаву.

Ицхак Бельфер. Стефания Вильчинская "Молодая Палестина старательно и мучительно добивается договорённости с землёй. Но придёт и час неба". Своим мудрым взглядом Корчак глубоко проник в суть возрождающейся нации: час неба, час, когда раскроет себя духовное величие человека, наделённого божественной душой. Не об этом ли он просил в своей "Молитве воспитателя?" Он берёг её, не публикуя - так боятся открыть чужому взгляду что-то сокровенное, очень личное. В ней он весь: со своей любовью к детям, тревогой за них, желанием помочь, защитить перед неизвестностью...
"Я не возношу Тебе длинных молитв, о Господи (...) Нет у моих мыслей крыльев, которые вознесли бы песнь мою в небеса. Слова мои не красочны и не благовонны - не цветисты. Устал я, измучен. Глаза мои потускнели, спина согнулась под грузом забот. И всё-таки обращаюсь к Тебе, Господи, с сердечной просьбой. Ибо есть у меня драгоценность, которую не хочу доверить брату-человеку. Боюсь - не поймёт, не проникнется, пренебрежёт, высмеет.
Всегда перед Тобой я - смиреннейший из смиреннейших, но в этой просьбе моей буду неуступчив. Всегда говорю с Тобой тишайшим шёпотом, но эту просьбу мою выскажу непреклонно. Повелительный взор свой устремлю в высь небесную. Распрямляю спину и требую - ибо не для себя требую.
Ниспошли детям счастливую долю, помоги, благослови их усилия. Не лёгким путём их направь, но прекрасным. А в залог этой просьбы прими моё единственное сокровище, печаль. Печаль и труд".
Разве не та же мольба вырвался из уст раби Леви Ицхака из Бердичева, когда просил он у Всевышнего за свой народ, не тот же крик страдающей и протестующей души, взвалившей на свои плечи слишком много чужой боли?
Чужая боль... Нет, то была его боль, его дети. Корчак любил их отеческой любовью, он пришёл к ним, осиротевшим, чтобы заменить отца или мать, дать то, чего лишила их судьба. Мог ли он бросить их, оставить одних перед лицом неизвестности? В "Дневнике" есть запись: "Тяжкое это дело родиться и научиться жить. Теперь мне остаётся куда более лёгкая задача - умереть (...) Хотелось мне умереть, сознавая происходящее и не теряя самообладания. Ещё не знаю, что я сказал бы детям в этот момент. А хотел бы сказать многое и так, чтобы они знали, что имеют полную свободу в выборе своего пути". Свой выбор он уже сделал. И когда друзья-поляки предложили вывести его за стены гетто и дать убежище - отказался. "На своём посту надо оставаться до последней минуты", - писал он. Эта минута наступила...
Они шли колонной, и зелёное знамя с вышитым на нём "Щитом Давида" развевалось над ними. Долгие годы он учил детей жить, сейчас он вёл их в последний путь. И в Корчаке, сгорбившемся, постаревшем, ведущем за руки двух маленьких детей, и во всех остальных было столько достоинства, что полицейские гетто вытянулись по стойке смирно, отдавая Корчаку честь, и немцы, поражённые этим шествием, чувствовали в нём невольное к себе презрение. Говорят, что, протиснувшись к вагону, немецкий офицер сказал Корчаку: - Вы свободны. - А дети? - А дети поедут. - Ошибаетесь, не все негодяи. Таким был этот диалог.
"Если бы можно было сказать солнцу: остановись, то это следовало бы сделать как раз сейчас". Так он писал, вспоминая, как остановил Солнце библейский герой Йеошуа.
Нет, солнце не остановилось, и они вошли в вагон... За ними закрылась тяжёлая дверь, сокрыв дневной свет...
Когда в семье еврейского адвоката Юзефа (Исефа) Гольдшмита родился сын, главный раввин Парижа благословил ребёнка, написав его отцу: "Ваш сын будет великим человеком Израиля". Корчак хранил это письмо всю жизнь.
На аллее Яд-Вашем в скульптурной группе они неразлучны: Корчак и дети. Его рука обнимает их, прижимая к груди. И кажется, какая-то неведомая сила влечёт их вверх, от земли к небу. Тонкие фигурки детей прильнули к Корчаку, стали частью его, а он - частью их. Как это и было: в жизни и смерти.

В статье использованы материалы:
Из книги "Януш Корчак. Избранное".(Библиотека Алия. 1988 год)
Жерар Кан, "Педагогика Корчака и еврейское воспитание" и послесловие Ольги Медведевой.
Напечатано на сайте "Заметки по еврейской истории"

Опубликовано 18.08.2008.

Ответить

Источник

ОБСУЖДЕНИЕ

вверх

Рейтинг@Mail.ru rax.ru: показано число хитов за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня