АНТИТЕРРОР на сайте «Дом Корчака в Иерусалиме»

Литературный
конкурс
имени
Януша Корчака

<<Студия "Корчак" Наши программы

Произведения конкурсантов,
предложенные для предварительного обсуждения
(подведение итогов сентябрь 2005)

ВАЖНО: наш форум на сервере "15ru.net" 28.06.2005 ликвидирован без нашего ведома. Пока же вы можете ознакомиться с конкурсными произведениями здесь. Страница с обсуждением здесь. Чтобы принять участие в обсуждении, пишите по этому адресу.

Секретарь жюри конкурса Михаил Польский

150705001de

Номинация "на лучшую неизданную книгу для детей и подростков"

 „ВЫСТРЕЛ МИЛОСЕРДИЯ“

повесть о настоящей собаке
(главы из повести)

«Чем больше я узнаю людей,
тем больше я люблю собак».
П.Пилат, прокуратор Иудеи.

СОДЕРЖАНИЕ

1. СТАРШИЕ БРАТЬЯ…

Гай появился у нас в семье, когда мне от роду было лет восемь, а ему две недели ровно. Происхождения он был весьма благородного: его мамаша выжловка Тайга, чистокровная русская гончая, вела свой род, наверное, со времен Алексея Михайловича Тишайшего. Гоняла зайцев, лис. Боровую дичь — косачей, глухарей — держала, уток из-под ружья таскала и даже, как восхищенно сказал мой папа, подняв Гаюшку за шкворник и дунув ему в полуслепые глазки:
— Двух волков на ружье хозяина своего выгнала! Иван Васильевич по десять рублей за щенка берет. Каждый год в помете по шесть — восемь щенков! Конечно, Иван Василич делится доходом с хозяином пса, с которым суку вяжет. Двух щенков ему обязательно отдает. За работу, так сказать. В этом году папашкой поработал Бой. Ничего, справный кобелек. Чистокровка. Я его в поле видел, когда осенью на зайцев с его хозяином ездили...
И папа с восхищением поднял щенка к абажуру.
Не всякая русская гончая волчатница, это дар борзых. Видать в минувшие времена одна из Гаевых прабабок крутила роман с борзым кобелем из великокняжеской своры.
Гай, как потом оказалось, наследство предка сохранил. Проявил дар волчатника — злобно-вязкого, настырного.
Отец мой был заядлым охотником.
В сезон охоты он редкие выходные оставался дома и редко когда без добычи домой возвращался. Грязь ли, слякоть, снег ли, мзга — до свету, во тьмах, пропадал из дому. (Я просыпался и слышал сквозь тонкую перегородку, как он кашляет, сопит, одевается, вбивает в сапоги ноги в портянках и снимает со стены ружье, подвешенное с вечера). Затемно, а то и за полночь домой возвращался. С добычей.
До Гая у нас два песика-выжлеца были, погодки, друг за другом — Варнак и Рогдай. Старшие Гаевы братья, от той же матери — Тайги.
За год и за два года до рождения Гая. Но не прижились у нас. Слишком вольные.
Отец в те годы снимал летнюю избу у знакомого рыбака из карельской деревеньки Тишкайлы, что на Сямозере. Мы всем семейством со всем скарбом на все лето туда перебирались.
Избушка маленькая — бывший амбар, только печь с трубой поставлена, да окно прорублено.
Амбаром избушка служила до коллективизации, когда хозяин свой хлеб и горох сеял, когда лошадь у него была, две коровы, пять овец, баран, сено косил на себя, а не на «дядю лысого», как он однажды обмолвился…
Я понял, кого хозяин, Петр Авдеевич, имел в виду, упомянув «дядю лысого». Осенью нас, первоклассников, всем скопом принимали в октябрята, и над сценой в актовом зале чуть ниже и левее портрета Ленина висел лысый портрет Хрущева, Никиты Сергеевича. Самого главного в стране.
Не приняли в октябренки только Димку Богданова, за то, что двоечник, и ногти у него всегда грязные, и белые подворотнички не умеет пришивать. Димка обиделся на всех и рос хулиганом…
— Э, — сдвигая на затылок кепчонку, сказал хозяин, Петр Авдеевич и присел на ступеньку крыльца. — Как в шесят четвертом паспорта колхозникам дали, так и колхоза не стало. Разбежались все. Все… Даже председатель уехал. Его ругали райкомовские: — « Партбилет выложишь!» — «Паспорт есть. А партбилет — вот вам!». И кукиш им соорудил: — «Не вы давали, не вам забирать. Я его на фронте третьей кровью заработал». После третьего ранения, значит… А без паспорта никуда. Было время в город даже на два дня за керосином, за спичками не сунешься… Нельзя. Колхозник и сиди в своей деревне… Ровно крепостной при барах.
— Э-э-э-э, пойка*! — сворачивая из газетного лоскута «козью ножку», продолжил хозяин, Петр Авдеевич. Мой папа присел наискось от него, на колоду для рубки дров. Петр Авдеевич набил самокрутку махоркой, прикурил.
— Мне корову кормить. Иначе сам голодный. В год три стога, три тонны сена. А косить надо девять. Оброк колхозный. Иначе нельзя. Стог себе — два «дяде лысому». Осенью приедут на грузовике, заберут. Оброк колхозный. От-оно! Шатану-перкеле! Иначе нельзя! Стог себе — два «дяде лысому».
«Зачем Хрущеву так много сена надо? Наверное для Первой Конной Армии! Буденному!» — с гордостью подумал я.
— Э, пойка, — взял в руки хозяин Петр Авдеич свежеструганную доску, щелкнул желтым ногтем по желтому сучку, сучок выскочил из круглой норки. — Это знаешь, как его зовут?
— Не-а! — я стоял на одной ноге «самолётиком», раскинув руки по сторонам, и старался не упасть.
— Его зовут «табачный сучок». Его мы во время войны курили, когда махорки не было. Высушишь, растолчешь и куришь. Глотку дерет — страх! А что делать? Махорки-то нет! Дерет глотку, а куришь…
— Э-э-э-э, пойка, — Петр Авдеевич недоверчиво посмотрел на отцовские яловые сапоги. Папа поймал его взгляд и объяснил: — «Офицерские. Привык с фронта к сапогам. Весной, на рынке купил. С рук». Хозяин разрешающе кивнул и продолжил: — Та-а-а! Вот, до колхозу было, до тридцатого… НЭП называлось… А потом…
Петр Авдеич приумолк, посмотрел на семь домов, которые в ряд выстроились вдоль берега.
Семь домов, у которых окна были заколочены досками…
— Э-э-э-э, пойка! Горе помогло. Лошадь пала. Сдохла... Может, змеюка ужалила. Хорошая лошадь. Работящая… И меня в середняки прописали. А так бы на канал угодил. Как брат... Брата в тридцать втором забрали…
У Петра Авдеича получилось: — « П,рата в ритцать т,ором сапрали». Он всегда говорил с сильным карельским акцентом.
— А с канала возврату не было... От брата только од…
— На какой канал? На какой? На Суэцкий? — подпрыгнул я. — С империалистами воевать?
— Нет… — отвернулся Петр Авдеевич, искоса посмотрел на меня, как на лягушку, и отошел от нас с отцом сутулясь, словно порядочную копенку сена с дальней пожни на своих плечах волочил.
— А ты не лезь в слово старших! — обрезал меня отец и, откинув «беломорину», зло затоптал ее в землю.
— Ну, папа, по радио же говорили про Суэцкий канал, что его империалисты отобрать хотят. А мы Насеру* помочь должны. Вот я и подумал, что брат деда Пети ...
— Насер-Насер! — передразнил меня отец, — Еще раз перебьешь чужое слово, я тебе так насер вздую — неделю на свой насер не сядешь. Иди отсюда. Лучше матери да бабке помогай, если с мужиками не умеешь себя прилично вести…
Я, конечно, обиделся, потому что не понял ни про канал, ни про смерть лошади. Почему смерть лошади была для Петра Авдеича удачей?
Потом я узнал, что брата его взяли не на Суэцкий канал в Египет, а на наш Беломорканал…
Избушка наша на мыску стояла, на самом ветродуе, и потому комары нас почти не донимали.
Днем мы с мамой и бабушкой чистили рыбу, которую отец на утренней зорьке поймал. Крупных окуней — на засолку, щук — натереть солью, сквозь глазницы протолкать проволоку и подвесить вялиться под крышу, а мелочь всякую: плотичек, окушков, ершиков — обвалять в соли и на щепках в духовку. На сущик.
На вечернюю зорьку меня брали рыбачить, как большого.
Кроме рыбных забот, были заботы ягодные и грибные.
Малину я любил собирать, и меня за ловкость всегда бабушка хвалила. А все потому, что малину я не очень любил.
Вот со сбором черники у меня получалось плохо: поляна от кустов черничных аж сизая, ступить некуда! Ягодины крупные, как виноград на рынке. Но так тяжело отдоенную горсть ароматных черничин мимо рта до ведра донести! — мочи нет!
Пока сам допьяна черникой не наемся, толку от меня, как от сборщика, никакого...

* пойка (poika) – мальчик, парень, (карельск.).


Ха! Собрался я о собачьей жизни рассказать, а все о своей болтаю.
Хоть тоже жизнь, ничем не лучше…
Непорядок...
До Гая Боевича, — отец его Бой, значит по батюшке он Боевич, — жили у нас, как я уже говорил, два его старших брата: Варнак и Рогдай.
Варнака я смутно помню: сам еще щенком был, даже в школу не ходил. Рогдая помню лучше; помню, как верхом на нем катался, и он хапал меня мокрой пастью, но не больно, понарошку.
Не прижились у нас ни тот, ни другой. Двухмесячными недопесками, почти щенками, приезжали они в Тишкайлу, на волюшку, в поля, леса. Бегали, прыгали, на ворон лаяли, с деревенскими собаками общались. Ни цепи, ни ошейника не знали; словом, жили, как свободные люди, по-человечески, как должно.
Лето пролетало, — чихнуть не успеешь! — и надо было всем семейством в город возвращаться. Со скарбом больше прежнего: с кадушкой соленой рыбы, с двумя наволочками сущика, с большой, литров на десять бутылью соленых грибов, с тремя ведрами варенья и еще с бесчисленными кульками, свертками, сумками, банками...
Надо было привыкать к ошейнику городскому — без ошейника среди людей нельзя!
Надо было обживать будку, отмерять свой круг жизни в размер цепи. Надо было учиться брехать на прохожих — не по злобе, а так, для порядка. Надо было находить развлечение в поисках блох у себя под хвостом. Чем не хобби для законопослушного?!
Но ни Варнак, ни Рогдай к размеренной городской жизни не смогли привыкнуть.
Варнак неделю выл на цепи жалобными руладами и с такой глубокой душевной мукой, что соседи сначала спрашивали:
«Что у вас, умер кто в доме? Или болен тяжело?»
Потом советовали маме:
«Да отпустите вы его побегать на полчасика! Слышать нельзя!»
Потом даже ругались с мамой, она не вытерпела соседских упреков и жалобного воя Варнака и, против воли отца, отпустила песика на полчаса побегать.
И он пропал. Совсем пропал.
На следующий год мы приехали в Тишкайлу с молоденьким Рогдаем. Петр Авдеевич рассказал отцу, что минувшей осенью Варнак в деревне появился. Это значит, что он больше восьмидесяти километров от города отмотал.
Как и дорогу нашел.
Варнак пообщался с деревенскими псами, подкормился у деда Пети два денька и пропал окончательно.
— Волки съели. — Сказал старый карел.
Судьба Рогдая не многим отличалась от судьбы Варнака.
После вольного лета в Тишкайле, в городе он выл на цепи только два дня. На третий день оборвал цепь у ошейника и пропал. Ни в городе, ни в Тишкайле Рогдая больше не видели.
Пропал.
— Это я виноват! — сказал отец через месяц после побега Рогдая. — Меа кульпа! Меа кульпа! Меа максима кульпа...
— Это что? По-карельски? — спросила мама. Она накладывала отцу на тарелку ужин: жареных свежепросольных окуней.
— Нет. Латынь, — угрюмо ответил папа и перевел: — Мой грех. Мой грех. Мой тяжкий грех. Слишком много воли я дал ребяткам. Моя вина. Достань-ка мне, Тонюшка, чекушку из заначки.… Пожалуйста. Я знаю, у тебя есть. Надо помянуть собачьи души.
— Тебе лишь бы повод для выпивки найти! — привычно хотела отнекнуться мама.
Хоть я знал, что она сама переживает пропажу Рогдая, как и прошлый год переживала исчезновение Варнака.
— А хоть бы и так! — чуть повысил голос отец: — Доставай! Тебе говорят! — и в тембре его голоса приказной жестянкой прозвучали командирские ноты. Такого отцовского тона в нашем доме все побаивались. И не любили.
Командирский тон у отца выработался за двенадцать лет службы в Армии: с тридцать шестого по сорок восьмой. От рядового красноармейца до старшего лейтенанта, командира комендантской роты.
Мама спорить не стала.
Отец на треть налил в стакан водки, приподнял его, посмотрел на просвет как-то недоверчиво и сказал поминальное слово никому и в никуда, глядя в кисейную дрожащую тень от абажура в кухонном углу:

___________________________________________
* Насер, — Гамаль Абдель Насер — (1918 – 1970), президент Египта с 1956, национализировал Суэцкий канал (награжден званием «Герой Советского Союза» и Золотой звездой — !?).
___________________________________________
— Ну, ребятки, Варнак и Рогдай, прощайте и простите. Воли вам дал нанюхаться, а к свободе не приручил.
Папа загрустил, налил себе еще раз, посмотрел недовольно на свою скрюченную от ранения руку и пробурчал почти не слышно: —
— Да-а-а, как в жизни: то ли земля пухом в общей братской, то ли волчьей сытью в темном лесу...
Отец надолго замолчал, выпятил нижнюю губу и как-то раздумчиво и грустно стал покачивать головой, словно слушал длинную-длинную, грустную-грустную песню.
Я выждал, когда он захочет поговорить, и спросил:
— Папа, пап, неужели Варнака и Рогдая волки съели?
— Волки, сынок, волки...
— Но ведь волки овечками и зайчиками питаются!
— Это, сынок, по книжкам и сказкам...
— А по-настоящему? Откуда ты знаешь, что их волки съели? Может они сильней волков!
— Статистика, сынок, статистика... — отец открыл форточку, и мама с бабушкой поняли, что он будет курить, и ушли в комнату.
Они не хотели мешать мужскому разговору. И нюхать дым «Беломора».
Папа закурил, отодвинул от себя пустую тарелку.
— Понимаешь, сын мой, собака, стайное животное. Сначала она жила в своей, собачьей стае. Так им проще было выживать. Потом человек ее в свою стаю принял. Десять тысяч лет назад, а то и больше.
— И если собака отбилась от своей новой стаи, от человека, то против волчьей стаи ей не устоять. И главное, читал я тут в одном журнале специальном, для охотников, в зимнее время у волков основная пища — собаки. Охотоведы исследовали волчий помет и подсчитали, — до семидесяти процентов остатков собачьей шерсти. Так-то. Статистика. Мать её.
— А почему ты себя виноватым считаешь? Ведь Варнак и Рогдай сами сбежали...
— И-эх! Сбежали. Конечно, сбежали. Потому что не знали, что настоящая собачья жизнь не просто воля и бегай, где хочу, а служба. Служба! Я то их совсем не учил. К службе… Нет, вот следующего щенка у Тайги возьму, — сразу к делу приставлю. Его волки не сожрут! Приучу к свободе!
— А разве можно к свободе приучить? — спросил я.
— А черт его знает… Понимаешь… — призадумался мой отец, налил себе на донышко, проглотил эту малость, как лекарство, аккуратно поставил стакан на стол и вдруг, неожиданно распахнул руки вверх и в стороны.
— Воля — это ВО!!!
— А свобода… Свобода, — отец приложил руку к груди и ласково отнял, раскрывая ладонь, словно что-то драгоценное вынимая из себя. — Вот, что такое свобода… Свобода…
И вот он, следующий брат, щенок из третьего помета, по-маоцзедуновски щуря глазки, вдруг вякнул тоненьким голоском, как тряпичная кукла, и серебристой струйкой сиканул отцу на фланелевую рубаху.
— Ах ты, щенок! — засмеялся папа.
— Ах, какой молодец! — улыбнулась мама.
— Ну, уж этот приживется, отметился, — сказала бабушка.
— Пап, можно он пока у меня поживет? — попросил я.
— Ладно! — отец на вытянутую руку поднял Гаюшку за шкворник, тряхнул и: — Лови!
Я едва успел поймать на лету маленький и теплый визжащий комок.
Так у нас в доме появился Гай Боевич.

К оглавлению

2. ГАЙ…

Остальное детство без Гая я не помню.
Он был всегда. И всегда был со мной.
Умный, веселый, обаятельный. Первый месяц он жил в моей комнате, в картонной коробке, под кроватью. На улице еще было холодно, выли мартовские метели. Каждое утро перед школой я выносил его прогуляться около крыльца. А после школы мы вместе с ним бегали с ребятами.
В наших мальчишеских играх Гай был незаменим! Как играть в пограничников и шпионов без собаки? Как играть в немцев и партизан без Гая? Даже в мушкетеров и рыцарей без Гая играть было неинтересно! Он слету угадывал свою роль, и мог быть и мушкетерским конем, и пограничниковым Джульбарсом, и злобной фашисткой ищейкой. Пытался Гай играть и в футбол, — но только путался под ногами. Тогда я кричал ему: — «Место!» — «Сидеть!» — «Нельзя!» — и он в одиночку разыгрывал переполненные фанатами трибуны стадиона. Орал! Лаял! Подпрыгивал! Пытался вмешаться в игру, хоть ничего в ней не понимал, — ну, совсем как настоящий болельщик! Без Гая и в футбол скучно играть, — так ребята говорили.
Гай всегда сопровождал меня до школы, в магазин и на родник. Тогда в нашем районе не было водопровода, и за водой я ездил на тележке или на финских санях (если уже был снег) за полтора километра, к лесу. С двумя большими молочными бидонами на четыре ведра каждый. И, конечно же, я впрягал в тележку Гая, и мы вдвоем работали водовозными клячами. Веселого мало. Упирались изо всех собачьих и мальчишеских сил. Я на полусогнутых, и у Гая язык на боку. Гай понимал, что одному мне будет еще тяжелее, и хоть ему не нравилось быть водовозной лошадью, но он помогал мне тащить до дому родниковую воду.
Отец обучил его трем командам: — «Нельзя!», «Сидеть!», «Рядом!» — остальные собачьи знания он получил от природы. В тот же год в нашем доме появился еще один член семьи — кот по имени Кисман.
Папа однажды пришел из гостей и принес за пазухой котенка.
Сначала мы решили, что это маленькая кошечка и назвали её Машенькой. А через три месяца выяснилось, что у кошечки имеются в наличии все мужские (котярские) достоинства, и потому за хитрость и умение маскироваться решено было Машеньку переименовать в Кисмана.
Если сказать, что Гай и Кисман подружились — это не сказать ничего. Вероятно, Гай принимал Кисмана за младшего брата. Вылизывал Кисману шерсть, позволял ему по себе ползать. Когда в Гаеву миску выкладывали пищу, — Гай терпеливо ждал, пока Кисман насытится, и лишь потом жрал сам. Они даже жили в одной будке, если погода была теплая, и Кисману не хотелось идти в дом.
Весело было наблюдать за ними.
Частенько бывало: прихожу со школы после уроков, а они на крыльце вдвоем хозяев поджидают.
Гай возлежит величественно, как лев. Шея гордая, голова высоко посажена, морда чуть горбоносая, как у древнего римлянина — недаром его в честь Гая Юлия Цезаря назвали, — глазами улыбается, а толстым тяжелым хвостом по дощатому крыльцу: — «Бух! – бух! – бух!» — колотит, словно гвозди забивает. Мне обрадовался!
Кисман сидит в тепле, между Гаевых лап, жмурится лукаво, словно вот-вот о самом новейшем уличном происшествии промурлычет.
Собачье-кошачья идиллия...

К оглавлению

3. ДУРНОЕ ВЛИЯНИЕ УЛИЦЫ И ЖИВОДЕРЫ…

— Да-а!…
Собачья жизнь. «Собачья жизнь»... Призадумаешься.
Я всегда не понимал, почему люди в словосочетания — «собачья жизнь», «жизнь, как у собаки», «собаке — собачья смерть» — вкладывают отрицательное, негативное значение.
Что? — у людей жизнь лучше? Чем? — Больше жрут? — Чище миски? — Будки теплее? — Хозяева добрее? — Цепи легче? Невидимые? — Намордники с лицом сросшиеся? — Суки ласковее? Понятливее? — Щенки памятливее?
— Ну, чем, скажите мне, чем собачья жизнь хуже человечьей?..
Зато я знаю, чем собачья жизнь лучше человечьей.
Она честнее! Вот — самое главное! Настоящая собака может лукавить, но никогда не будет врать!
Это я от Гая узнал. Наблюдая его жизнь и даже участвуя в ней.
Гай прожил по собачьим меркам долгую, полную приключений и почти праведную собачью жизнь. Ему было четырнадцать лет, когда жизнь его пресеклась (о чем позже), — в переводе на один к шести, — дожил до восьмидесяти четыре лет от роду. Один год собачей жизни равен шести годам людской.
Нынче у нас люди (мужского рода) до пятидесяти трех в среднем доживают. Кому тут завидовать? Псам или мужикам?
Гай всегда помнил, знал и исполнял свой собачий долг. Охотник, сторож дому, верный друг хозяевам. Выжлец.
Даже тогда, когда по отношению к нему свершалось предательство…
Но, — рассмотрим всё не торопясь и по правде.
…В собачьей юности своей, не щенком, а недопеском, — по человечьим меркам подростком лет пятнадцати, — поддался Гай тлетворному влиянию улицы…
Жила в соседнем доме собака Альма, сучка, года на два старше Гая. Худосочная, щуплая, вечно беременная или со вздутыми сосками. Сука не только по полу, но и по состоянию души. Беспородная собачонка — дальше пяти метров от своей калитки не отбегала. Боялась. Всего боялась.
Иной раз встретишь её на углу, за двадцать метров от её дома, а она давай от тебя на рысях вдоль заборов боком улепетывать, словно уже досталось ей по хребтине!
Трусливая до невозможности! В лаз под калиткой шмыгнет и заливается из-за забора: — «Вой-вой-вой-вой!» — «Обидели женщину! Обидели бедную, мать одинокую!»
И эта сучка научила Гая ненавидеть почтальонов.
(В период полового созревания у Homo Sapiens-ов — «прямоходящих и разумных» — отрицательное влияние старших лиц противоположного пола бывает чаще, чем у собак. Моя мама, когда я подрос, часто вздыхала: — «О-хо-хошеньки, сыночек! Девчонки тебя испортили, девчонки!»)
Сама-то Альма по трусости не бросалась на теток-почтальонов с черными брезентовыми сумками, а только гнусно подтявкивала и в след лаяла. И Гай — в то время молодой и глупый — заимел от соседской сучки дурную привычку почти на всю жизнь. На почтальонов бросаться — все одно, по человеческим меркам, — что курить научиться.
Легче не начинать, чем потом бросать.
Как уж мы не оберегали и почтальонов от Гая и Гая от почтальонов!
И на цепь его привязывали. И в сарайку запирали, и на веранде прятали! Но — нет-нет, да и сорвется. Скандал на всю улицу: — «Опять сегодня почту не доставили! Опять Шураевский пес на почтарку бросался! Чуть не укусил!»
Почтальоны жаловались на нас властям.
Приходил участковый, штрафовал моих родителей. Отец ругал меня, маму, бабушку и Гаю доставалось (не ругани, ругани он не понимал). Три-четыре дня пройдет, и опять скандал! Опять Гай на почтальоншу лаял! Отвязался и на пару с Альмой облаял беззащитную женщину с тяжелой черной сумкой.
Городские власти стали принимать жестокие меры: зачастила в наш окраинный район живодерка. Спец-бригада по отлову бродячих собак из Спецавтобазы.
Любая собака, даже с ошейником и номерной бляхой на шее, по их, живодерским правилам, считалась бродячей и подлежала уничтожению.
Собаколовы приезжали на зачуханом грузовике.
Рядом с шофером — бригадир с папиросиной «Красная звезда» в углу внимательного рта.
В кузове на большом деревянном ящике три-четыре недобритых мужика со светящимися в темноте глазами (так мне и Гаю казалось). Инструмент у них подходящий: сеть на двух палках, — как бредень, только короткий, в ширину наших узких улочек. Сачки на длинных черенках — точь-в-точь такие, которыми мы в пионерлагере бабочек ловили, только в десять раз больше! И самый страшный спец-инструмент — щипцы железные в два с половиной метра с ухваткою для собачьей шеи.
Я видел работу живодеров в то время, как только у нас Гаюшка появился. Его еще на улицу не выпускали, маленький совсем был.
И очень мне их работа не понравилась.
Мы с Сережей Медведевым возвращались после уроков со школы, и вдруг на нас брызнули из-за угла россыпью с воем и визгом пять-семь собачонок, собак и взрослых псов! Взрывая грудью и лапами свежую снежную порошу.
А за ними два мужичины в болотных сапогах с бреднем наперевес, пригнувшись, как морская пехота в атаку! Мы едва-едва успели к забору прижаться, чтоб в сетях не запутаться. Мужики собак в тупик погнали, во двор весовой мастерской.
Мы — за облавой, надо же посмотреть. Такое не каждый день бывает. Интересно!
За мужиками с бреднем поспешным шагом два собаколова с сачками в брезентовых рукавицах, а за ними бригадир вразвалку, с железными щипцами на плече. Не торопится, перекачивается с ноги на ногу, — чего ему суетиться попусту! Порядок в бригаде отработан, каждый при деле. Грузовик за спиной урчит…
А во дворе весовой мастерской вой! Ужас! Суматоха! Собаки, псы и собачонки по углам мечутся, смертишку скорую чуют. Но забор высокий, сплошной, в два метра высотой — не перепрыгнуть!
Одна рыжая собачонка посреди двора на спинку пала, лапками воздух скребет: мол, сдаюсь-сдаюсь! Лежачего не бьют! Простите, я не виновата!… Но то отговорки старые, не действуют, нынче и в людских драках лежачего допинывают! Тут её первой сачком и накрыли.
Другой песик на забор прыгает. Мячиком скачет. По доскам коготками скребет, жить хочется! А не можется, не получается у него даже до середины забора допрыгнуть, всё не та натура, не кошка, чтоб по заборам лазать…
В сачок его, бедолагу, в сачок!
Мужичины с бреднем в самый угол двора штук пять собак загнали. Косматый крупный пес — с виду из немецких овчарок, полукровка, — ощерился на загонщиков, бросается, хавкает, слюной брызжет, десны красные в пене от злобы! А хозяйский пес, не бродячий, ухоженный, ошейник на нём с заклепками. За спиной пса верещат и взвизгивают собачонки, прячутся за вожаком, на что-то надеются.
Один кобелек рванул, было вдоль забора мимо страшных болотных сапожищ, но такой пинок подхватил, что аж взлетел в воздух на полметра! Больно бедному, пал он на крышку ящика для мусора, и — молодец! — щелочку почуял, втиснулся в ящик с металлоотходами…
По бригадирскому знаку во двор грузовик впятился, — и пошла свистопляска! Бугор железными клещами собак за горло хватает, наддавливает, чтоб дыхалку перебить и сознания лишить, и ловко, как баскетбольный мяч, забрасывает их в ящик.
А в кузове одноглазый мужик наготове, — ему лишь крышку открыть и палкой затолкать в темноту ящика очередную полуживую собаку. Вместо правого глаза у мужика красная впадина со слезливой и перхотной щелью, — я смотрю на неё (взгляда не оторвать) и начинаю понимать пиратов с черной повязкой на безглазом черепе.
Понимаю, что пираты были, наверное, добрыми и стеснительными дядьками, ведь они своё уродство одноглазое черной лентой прикрывали, стеснялись, чтоб встречные люди ими не брезговали. Уж очень она, впадина безглазая, противная!
Пять собак закинул в ящик бугор, — один косматый вожак бьется в бредне. Не подойти к нему, — рвет клыками и когтями сеть, — опасно! Бригадир сквозь сеть его щипцами придушил, тащит в кузов, все сподручные на подхвате, как медсестры у хирурга, — но, каким-то чудом, уже будучи в ящике, кобель изворачивается, бодает башкой в живот одноглазого и прыгает на лицо бугра! Бригадир — с копыт на спину! подручный живодер его по оплошности сачком накрывает! а пес, — скачками! скачками! со двора! — и след уже простыл! Молодец!
— Дяденька! — обратился к бригадиру Сережа Медведев. Он мальчик умный, воспитанный, почти отличник, лучше меня учится.
Бригадир нецензурно и замысловато ругает своих помощников.
— Ты кого поймал? Раззява! Мать …
— Дяденька, дяденька скажите пожалуйста, зачем вы собак ловите? Собака — друг человека!
— Может, для опытов? — хватаю я Сережу за рукав, — В космос запускать? Как Белку и Стрелку? А вдруг…
Гагарин в космос еще не летал. Гагарин полетел только весной того года, когда с крыш капать стало.
— Какой космос? — отбивает мою руку со своего рукава Сережа Медведев. — Ты что говоришь? Какой космос?
— Как «какой»? Я же тебе показывал коробку круглую из-под монпансье! Ты же видел — там на крышке портреты Белки и Стрелки. Их в космос запустили! Обычных собак!
— П-шли вон, хулиганы, — выплевывает бригадир папиросину, до бумажного мундштука прогоревшую.
Он встает, от снега ватные штаны отряхивает. Пачку папиросную вынимает, а на пачке два автоматчика на мотоцикле и красная звезда за их спинами.
— П-шли вон, говорят, пока пинка не получили. Двоечники!
— Видишь, не для опытов! Они их убивают, убивают, гады! — кричит сквозь слезы Сережа. — Вы все живодеры! Живодеры! Вот вы кто!
Мы выскакиваем из двора весовой мастерской на безопасное расстояние. И кричим им: — «Живодеры!» «Живодеры!» «Живодеры!»
Но за нами ни кто не гонится.
Вой и собачьи жалобы из ящика заглушают слова собаколовов.
— Вот я вас! В космос запущу! — кричит и грозит кулаком бригадир. Он забирается в кабину. Живодеры собирают инструменты и лезут в кузов. Машина уезжает, и долго за ней вместе со снежной поземкой вьется перепуганный собачий вой.
Мы с Сережей Медведевым бросились к ящику с металлоотходами, спасшегося песика вызволять. Зовем его, присвистываем, но он забился в глубь смерзшихся железяк и только скулит жалобно.
Не верит, что пронесло…
На следующий день Сережа Медведев подрался на переменке с Мустафой, — Витькой Мустафиным.
Сам я драки не видел, мне потом рассказали ребята.
Меня «Дивановна» — Клав-Дь-Ивановна — оставила в классе без перемены за партой смирно сидеть за то, что я на уроке вертелся и болтал.
Сережа с Витькой вцепились друг в дружку и катались по школьному коридору, пока по сигнальному визгу девчонок не прибежали два дежурных пятиклассника и не растащили их в разные стороны.
Сережа Витьке нос разбил, а Витька его за ухо укусил до крови. Мустафина затолкали в туалет нос в холодной воде промыть, а Сережу Медведева заставили к фельдшеру пойти. Опухшее ухо зеленкой смазать, чтоб заражения крови не было. (У Витьки-Мустафы зубы гнилые, и вечно изо рта пахнет какой-то помойкой. Он уже курить умеет).
Сережу тогда в первый раз наказали за дисциплину.
Дивановна на целый час его оставила в пустом классе после уроков. И замечание в дневник записала: — « Подрался на перемене!!!» — красными чернилами.
Я дождался Сережу в раздевалке и спросил, почему он подрался с Мустафой.
— Да, гад он! И отец у него гад! Живодером работает. Помнишь, вчера?…
— Бригадир?
— Нет, такой рыжий мужик.
— Одноглазый?
— Нет, говорю! Рыжий мужик в рыжей шапке из собачьего меха!
— А откуда ты знаешь, что он тоже Мустафа?
— У Витьки такая же шапка, и он хвастался, что собачий мех самый теплый. И что его тетка и бабка шапки шьют из шкур собачьих и на рынке ими торгуют… А отец с работы шкурки таскает. Мустафа еще раньше хвастался. Я запомнил. Я вчера по шапке сразу понял, что это Витькин отец… Гад такой. Живодер…
…Потом драка как-то забылась. Зима кончилась. Весна пришла. Гагарин в космос полетел. На лето мы с подросшим Гаем опять поехали в деревню. Он к осени вымахал, — ростом больше меня.
Если передние лапы мне на плечи поставит, то на целую голову выше! Но главное, — Гай оказался удивительно умным человеком! (Слово «пес» в этом предложении никак не подходит). Да, родился он собакой, — тут уж выбирать не приходится, кому что по жребию выпадет, — но проявил себя умным человеком!
Отличить умного пса (и человека) от глупого очень просто. Присмотритесь: умный человек (и пес) самодостаточен, ему не скучно в одиночестве, — он не теребит вас, не хватает зубами за штанину, не тычет вас при разговоре своею глупой рукой, словно убеждаясь, что вот, вы здесь, никуда не исчезли; не лезет с пустяшными разговорами и глупыми жалобами, не скулит, не виляет не к месту ни хвостом, ни улыбкой; не ловит прилюдно у себя в интимных местах блох, не воет о болезнях жены и тещи; и еще очень многое что «не», что умный (человек и пес) «не делает»!
Зато он умеет слушать собеседника, а если сам что решил, то делает до конца. И глаза у него умные. Подделать взгляд невозможно.
Гай уже вовсю гонял дичь, — пока впустую, без охотника. Пугал. До осени охота была закрыта. Бегал вместе со мной по Тишкайле, играл в городки, — он научился для меня биты таскать. Подружился с деревенскими псами.
Лето прошло замечательно.

К оглавлению

4. ПЕРВЫЙ АРЕСТ…

Гай считал своим ежедневным долгом провожать меня до школы. Проводит, хвостом повиляет: — «Пока!» — и бежит домой. До школы было километра два — три. Вдвоем дальний путь веселее и можно по дороге поболтать.
Однажды я вернулся со школы, — а Гая нет на крыльце. Обычно он меня у дома дожидался. Я побегал вокруг дома, по соседним улицам, позвал-поискал Гая, — нет и нет! Что случилось? И родителей дома нет, на работе. Испугался я, расстроился…
Соседка, тетя Сусанна, добавила жару, говорит: —
— Днем собаколовы приезжали, по улицам с сетями бегали, собак гоняли. Может, и вашего Гайку забрали? Лаю было, вою…
Я знал, где собаколовы обитают, на самой окраине города, за складами, за Цыганской Горкой, за строительной базой. Там, у леса, Спецавтобаза была, и многие мужики из нашего переулка там работали. Мусорщиками, водителями, говночистами.
Сосед наш, дядя Паша — Пааво Илмарович Вуоттинен, по-уличному, «Паска», — громогласный косматый мужик, тихий и шутливый, когда трезвый, (такое с ним случалось), — работал черпачом на говночистке.
Мама моя, когда проверяла мои отметки в дневнике за неделю, часто предрекала: — «Вот будешь плохо учиться, в институт не возьмут, и пойдешь в подручные, черпачом у дядьки Паско на говночистке!»
Конечно, карьера подручного ассенизатора меня мало вдохновляла, … но сейчас, когда я бежал на Спецавтобазу (денег-то на автобус не было, и занять пять копеек не у кого), я был готов вырасти кем угодно, хоть подручным черпача на говночистке, хоть инженером зачуханым, лишь бы Гаюшку вызволить из живодерского плена.
Я боялся, что его уже убили, задушили и шкурку снимают…
Бежал, плакал, бежал…
Заборы, заборы… Бежал, плакал…
Склады, какие-то свалки мусора…
Заборы, заборы, заборы за которыми урчали грузовики и ходили взрослые мужики…
Бежал, плакал, бежал…
Наконец, я увидел мусоровозку, которая обогнала меня и въезжала в большие ворота. Спецавтобаза была там. Забор высокий, не перелезть. Дырок в заборе не видно.
Дядька-сторож на воротах прогнал меня, пригрозил в милицию сдать. Я плакал, что-то пытался соврать ему. Он не слушал. Работы у него было много, кончался день.
Мужики расходились после смены по домам. Машины — грузовики, вонючие цистерны с брезентовыми шлангами, снегоочистки и мусоровозки, — въезжали во двор одна за другой.
Мелькнула над толпой серых ватников и цигейковых ушанок рыжая шапка Мустафы-старшего. Он подловато хихикал и, приседая, хлопал в ладоши. Смеркалось, черные предзимние сумерки быстро наваливались на Спецавтобазу.
Желтый фонарь у будки проходной светил слабо, и невозможно было разглядеть: перед кем это Мустафа-старший в шапке из погибшей собаки приседает и юлит.
Работяги столпились под фонарем, — ждали рейсового автобуса в город. Я протиснулся ближе. Ко мне спиной, как старый неуклюжий комод, стоял бригадир живодеров. Я его сразу узнал. По спине. И одноглазый тут же, курит и улыбается.
Бригадир бурчал им: — « Удачно! Удачно… Премия…Там будет видно… Завтра… то-сё…» Я хотел было схватить его за рукав, вымолить, выплакать Гаюшку… Из плена вызволить…
Но они были слишком веселые и выпившие. Не стали бы слушать.
— Эт-то что ты здесь делаешь? — схватил меня за плечо кто-то сзади. Дядя Паша, Пааво Илмарович, тоже слегка выпивший и потому громогласный, как протопоп. — Хо-хо-хо! Палтус-малтус. Хо-хо!
Я обрадовался дяде Паше, надежда появилась. Отвел его в сторонку, рассказал, захлебываясь, размазывая по своей рожице слезы и сопли, что Гая живодеры арестовали.
От Пааво Илмаровича пахло каким-то дешевым портвейном и работой. Его работой, — ведь он целый день из выгребных ям …, ну, это самое, что каждый человек каждый день производит…, черпаком выгребал. Специфический запах, его ни с чем не спутаешь!
Слушал он меня внимательно, не перебивая.
— Ты, эт-то… — надул дядя Паша пухлые губы, — Эт-то ты, палтус-малтус, стой здесь. Я поговорю с бригадиром…
И он направился к собаколовам, которые кучковались на остановке чуть отдельно от остальных работяг, своей компанией.
Вообще-то он, дядя Паша, — добрый дяденька, даже когда выпивши и кричит. Он просто тихим голосом разговаривать разучается. А когда трезвый, он тихий и шутит легко.
Жаль, что у него баба злая: бьет его, хоть пьяного, хоть трезвого. Мама моя объясняла, что это все оттого, что ей Бог детишек не дал. «Бесплодная, как доска в заборе!» — «Почему «доска»? — «В заборной доске тоже щелей много, но ни один расточек не пробьется…» Оттого баба у дяди Паши и злая. Кривоглазая. И хорошо, что у них детишек нету, а то бы она их все время била. Дядю Пашу Вуоттинена можно бить: у него шкура толстая.
А сосед он хороший. Они с моим отцом дружат, помогают друг другу по-соседски. Дрова разгрузить или землю перетаскать…
А что он черпачом на говновозке работает, так не каждому же быть космонавтом или киноактером. Кому-то надо и выгребные ямы чистить. Ведь наш район одними бараками и маленькими домишками застроен. Кукковка, называется. Канализации нет. Профессия дяди Паши Вуоттинена очень даже нужная. Дважды в год и к нам приезжает. Из ямы … это самое… выгребать.
Я не слышал, но видел, что Пааво Илмарович в чем-то горячо убеждал бригадира и размахивал руками… Он родом из Ленинградской области, ингерманландец, инкери. Вообще-то они спокойные. У инкери нет манеры впустую руками махать, но дядя Паша даже внешне похож на толстого цыгана.
Вокруг нашего домика две улицы застроены выходцами из Ингерманландии, из Ижорской земли. По разговорам взрослых я знал, что в пятьдесят шестом их из Трудармии и из сибирских лагерей отпустили, но в Ленинградскую область, на землю предков, не впустили…
Нельзя почему-то им на своей родине жить.
Вот инкери и осели в Петрозаводске. Старыми семейными кланами. На нашей улице они, почитай, все друг другу двоюродные братья, свояки и соседи еще с той, довоенной поры…
Подошел рейсовый автобус, мужики бросились на него, как утопающие на льдину, — бригадир живодеров зыркнул на меня, пальцем ткнул, — по кивку Пааво Илмаровича, — и побежал на штурм двери. Втиснулся, отталкивая кого-то с подножки автобуса, и уехал.
Пааво Илмарович вернулся ко мне. Загрохотал громоподобно: —
— Хо-хо! Палтус-малтус! Договорился! Пусть родители готовят пять рублей! Хо-хо! Завтра приедешь сюда к обеду, к двенадцати часам, и выпустят твоего Гая! Деньги бригадиру отдашь, палтус-малтус!
По тем временам пять рублей были большие деньги. Бутылка водки (извечная российская валюта) стоила два рубля восемьдесят семь копеек, и взрослые шутили, что трешки хватает на выпивку с «закуской» — за двенадцать копеек можно было купить пачку папирос «Север», и копейка — на спички. За пять рублей можно было купить ботинки для мальчишки или бутылку хорошего коньяка.
Вечером, на семейном совете, папа и мама выделили мне пять рублей, и разрешили не ходить завтра в школу, а пойти вызволять Гая.
Отец даже записку нашей Дивановне написал: «Мой сын не пошел в субботу в школу по семейным обстоятельствам». И расписался.
Гай был членом семьи, и его надо было спасать.
Кисман сидел в углу на маленькой стопке дров, внимательно слушал, о чем мы договариваемся, и не улыбался, как обычно он улыбается после ужина. Он знал, что Гай пропал.
Мама рассказала, что вечером Кисман искал Гая, кругами ходил у дома и молча заглядывал в пустую Гаеву будку.
Переживал.

К оглавлению

5. Я СПАСАЮ ГАЯ…

На следующий день я приехал к Спецавтобазе раньше положенного времени, нагло соврал сторожу, что дядя Паша Вуоттинен забыл дома свой обед, а я его племянник и принес дяде пообедать.
Сторож махнул рукой, — ладно, дуй.
Территория базы была полупустынна.
Спецмашины разъехались по нарядам, только у конторы стояли без колес, раскуроченные, грузовики и мусоровозки.
Из гаража грохотало железо, ухала по бочке кувалда, сверещал резец на токарном станке, и сквозь замазанные копотью и пылью стекла сверкала искрами электросварка.
Но в обычный шум обычного автохозяйства пробивался на высокой ноте тоскливый и жалобный хор. Издалека, обреченно и устало. Это выли собаки.
Я пошел на хор…
За кирпичным гаражом, за складом и мазутными бочками, в углу отутюженной бульдозерами площадки стоял сруб из шпал и толстых бревен под односкатной крышей. У самого забора, который отделял цивилизованную Спецавтобазу от болотины, уже прихваченной ледком.
Там, за болотом, начинался дикий лес.
Голые ветки кустов, желтые кочки, застывшая болотина с редкой снежной поземкой и свобода…
Здесь, в срубе, стройным бессловным хором обреченно и согласно скорбели собаки. Они знали, что им не вырваться, и что их убьют. Обязательно убьют.
Убьют за то, что они — собаки.
Но пока они живы.
И они хором поют о скором конце своей нескладной собачьей жизни…
Наверное, также обреченно, согласно и горько пели в глубине трюмов «Титаника» усталые кочегары с черными от угольной пыли лицами и натруженными руками…
Кочегары пели, зная, что шлюпок на всех не хватит…
Пели, зная, что если они попытаются прорваться наверх, к шлюпкам, то офицеры «Титаника» будут стрелять в них из револьверов… А там женщины и дети… Пели, зная, что через несколько минут их корабль поглотит океан и все они погибнут…
Но пока они живы, всё ещё живы, до сих пор живы, — и потому они хором поют на иностранном языке, чтобы в песне спасти свои души…
Я подходил к срубу всё ближе и ближе, всё медленнее и медленнее…
Звуки горестного хора неслись с той, дальней стены сруба, наверное, там было оконце. Я выглянул из-за угла, посмотрел: меж двух шпал, пропитанных какой-то вонючей черной склизью, была прорублена щель в два кулака, забитая снаружи железной сеткой, а поверх еще решеткой.
Я решил пока не подходить к оконцу и осмотреться.
Собачья тюрьма была из двух помещений: дощатого предбанника и самого сруба. На входной двери висел замок. (Собаки не слышали меня и продолжали скорбеть хором). Легонький замок, простенький…
Я пошарил глазами по замерзшей земле и нашел кривой гвоздик. Поковырялся, потыркался им в замке (я несколько раз видел, как старшеклассники открывают дверь физкультурного зала, когда им неймется поиграть в волейбол, а учителя физры в школе нет), и замок открылся, — слева весь предбанник был завален смерзшимися и голыми трупами собак. Остатки шкур были только на лапах и головах…
Прямо передо мной на стене, на вбитых в стену железных дрючках висели две распятые собаки.
Головой вниз, к земляному полу.
Одна была голой, бело-склизкой и мертвой.
Со второй шкурку еще не содрали, и мне сначала показалось, что она тоже давно мертва. Неподвижная, с полузакрытыми глазами, собака по мертвому скалила зубы. Но одна передняя лапа, протянутая к земле, чуть дергалась и дрожала, как последний осенний лист на ветру. А сквозь оскал всплывали розовые и красные пузырьки и струйкой, медленно стекленели на пол…
На земляном полу, прямо под собачьей мордой, смерзлась из красных и белых шариков островерхая пирамидка…
Мне стало плохо, и я убежал…
Долго и горько плакал я в каких-то разбитых ящиках…
Вслушивался в неумолкаемый собачий хор, пытаясь на слух уловить голос Гая. Порой мне казалось, что я его узнаю…
Собаки пели так: сначала один басовитый и шершавый голос протяжно протявкивал три-четыре фразы, выводя свое горе куда-то вверх, к высям горним, и тут его подхватывал слаженный дуэт (в одном голосе мне чудилось что-то знакомое и родное). Дуэт уже не тявкал, а тянул скорбную ноту, а на излете дыхания в песнь дуэта вливалось трагичное и бессловное многоголосье…
Потом опять басовитый и хриплый голос начинал протявкивать с воем следующий куплет… И опять дуэт… И опять хор многоголосый…
Я вслушивался и подвывал собакам своим плачем…
Эх, был бы я взрослым дядькой! Все бы разнес тут к ядреной матери!
Я немного успокоился, слезы ведь не вечные, не как у девчонок, которые часами плакать умеют. Надо было разведать: может я что-нибудь смогу сделать со вторым замком на двери каторги?
…У стены стояли железные ломы и дрыны, черные и корявые снизу от пупырышек смерзшейся крови. Пол земляной у стены был черным от крови, твердый и смерзшийся, как асфальт.
Среди мертвых собачьих голов Гаевой головы не было.
Дверца в сруб маленькая, даже мне, мальчишке, пригнуться надо, если туда входить придется. Сбита дверь из толстых плах и прихвачена наискось железной уключиной, на которой мертво висел громадный замок. Такой ковыряй — не ковыряй все одно не поддастся!
Снова я выскочил из предбанника, — очень тяжело рядом с покойниками.
Отдышался я, подошел к окну, заглянул в темень каторги, — что тут началось!
Гаюшка увидел меня, бросился к щели, заорал, закричал! Глаза полудикие, запавшие. Пена вместе со словами брызжет! И собаки вокруг — все к окну, все! Их там человек тридцать, не меньше! Визжат, рвут друг друга когтями, подпрыгивают, притискиваясь к окну: спаси! Спаси! Спаси! Не виновата я! Не виновата! Я! Я! Я! Жить хочу! Здесь убивают! Спаси! Спаси! Я! Я! Я! Гаю, сквозь решетку и стальную сеть, пытаюсь я кусок колбасы протиснуть, как передачу тюремную, чтоб понял, что не бросили мы его, стараемся, делаем все, что в наших силах. А он орет ошалело, какая тут колбаса, при чем тут колбаса, зачем мне твоя колбаса поганая, если с меня, полуживого, шкуру сдерут?! Ты что думаешь? — с колбасой в зубах мне легче будет подыхать? Легче?! Спаси ты меня, спаси! Убьют ведь, гады, — ты видел, сколько там наших дохлыми валяются!? Так к вечеру и я там буду! На крючках распятый! Башкою вниз! Я слышал: там одноглазому моя шкура нравится! На шапку хочет! Спаси ты меня! Спаси! Я же друг твой! Там всех убивают. Всех! Ломами! И меня убьют, друга твоего! Сегодня убьют! Вечером! Я же твой брат! Спаси! — …
…отскочил я, перепуганный, убежал, вновь в ящики забился.
Хор давно разрушился, смешался, псы ругались хриплым лаем на свою проклятую собачью жизнь и на меня, труса окаянного… Друга в беде бросившего…
Близилось обеденное время.
Во двор Спецавтобазы стали прибывать спецмашины, народ рабочий в серых фуфайках стал ходить туда-сюда. Как бы по делу.
Приехала, наконец, и машина собаколовов. Повернула за угол гаража, туда, к тюрьме собачьей. Я побежал за машиной. В кузовном ящике взвизгивали новые собаки. Сидя на ящике в кузове, подскакивали живодеры.
Собачья ругань в срубе резко смолкла.
Псы почуяли, кто приехал.
Что их палачи прибыли…
Боком вывалился из кабины бригадир-комод. На коротких кривых ногах. Повыпрыгивали из-за борта живодеры. Довольные. Одноглазый стал чистым платком промакивать от перхоти ямку из-под глаза на своем лице. Рыжий Мустафа-старший в рыжей шапке из собачьей шкуры впялился в меня, узнавая… (Он в школу на родительские собрания ходит).
Бригадир мне:
— Это ты, что ли, замок свинтил?
— Нет, дяденька, нет. Я пришел, а дверь уже открытой была, — а сам ему пятерку протягиваю. Трешку зеленую и два мятых рублика.
Бригадир запихал деньги в карман брезентовых штанов.
— Ладно! — довольно хмыкнул бригадир и состроил на своей физиономии мину, которая, по его мнению, выражала «доброту и заботу о подрастающем поколении». — Где, там, твоя собачка? Пойдем, покажешь!
— Ребята! — сказал он своим бригадникам. — Погодите пока улов выгружать. Надо со вчерашним разобраться.
Мы зашли с бригадиром в предбанник, он залез в штанину, разыскивая ключ.
— Так, говоришь, не ты замок свинтил?
По моему поведению он почувствовал, что я здесь не впервые.
— Нет-нет, что вы, дяденька, не я… А зачем вы собак убиваете? Чем они виноваты?
— Бешеных много. Бродячих. Покусает такая… Так что без этого нельзя. Постановление городского совета… Так начальство решило. Мы что. Мы своё дело исполняем.
Бригадир выбрал железный дрын в метр длиной и распахнул дверь сруба. Я зашел туда вслед за бугром. Он и был «бугром» — с толстой мясистой складкой на шее под затылком.
Собаки молча сгрудились от нас в дальний, совершенно темный угол сруба сплошной массой, аж друг на друга залезая, и друг под дружку подсовываясь, — лишь бы с краю не оказаться… Лишь бы первой под дрын не попасть. И во все глаза, не мигая, на бригадира испуганно впялились, и главное, — на дрын в руке его, словно завороженные дрыном в руке бригадирской, — меня и не видят!
— Который тут твой песик? — ласково спросил меня бригадир и жестом чуть отстранил меня в сторону, перехватывая в правую руку железный дрын, как бы для вольного взмаха.
Собаки неотрывно следили за перемещением дрына из одной бригадирской руки в другую. Какая-то пятнистая сучка тонко, по щенячьи заплакала и обреченно закатила глаза.
Справа вдавился в стену мой Гай. Длинная и узкая мордочка его чуть дёргалась. Он один из всех псов пилькал глазами на меня — на дрын — на бугра. На меня — на дрын — на бугра. На меня — на дрын — на бугра…
На меня — испуганно и с ненавистью! — неужели он подумал, что если я вместе с бригадиром зашел и стою рядом, то значит, — я с бригадиром заодно? Что я такой же, как бригадир?
— Мы что… Мы своё дело исполняем… Так начальство решило… — про себя, полушепотом, повторил бригадир, и голова его выставилась вперед из мясистого бугра-загривка. — Который твой песик, говоришь? — громко.
— Вот этот, гончак молодой. Рыженький, — указал я на Гая.
— Выжлец? — уточнил бригадир.
— Да, да. Вот он, вот он… Вы его выпустите?.. — я проглотил в живот как можно больше воздуха, чтоб не заплакать перед этим гадом. Я знал, что других собак мне не спасти…
— Отпущу, раз договор подписан, — бригадир со значением прихлопнул по своему карману, где лежали деньги. — Ты давай, беги-ка отсюда! Я сейчас всё сделаю.
Я выскочил из собачьей тюрьмы.
Бригадир достал из кузова машины железные клещи и зашел в сруб с одноглазым. Через пару минут одноглазый вытащил на клещах полуживого Гая. Гай судорожно скреб передними лапами воздух у сдавленного горла, а бригадир перехватил его за холку, раскачал и с третьего широкого маха перебросил через забор, через колючую проволоку, на болотину и крикнул мне:
— Всё нормально! Твой песик раньше тебя дома будет. Родителям скажи, чтоб на цепи держали, а то опять к нам попадет!
Когда я добрался до дома, Гай уже ждал меня.
Ждал не на крыльце, как обычно, а под крыльцом.
Мы с ним поплакали обнявшись. Потом я его покормил, напоил чистой водой, и мы опять поплакали. И повыли дуэтом…
И он мне всё-всё рассказал, положив мне на одно плечо свою голову, а на другое моё плечо — лапу, и прижимаясь ко мне, и колотуном дергаясь всем телом, и тихо, полушепотом взвизгивая, и подвывая в полголоса…
…Он рассказал мне, что так перепугался, как ни разу еще в жизни не пугался, что сначала ничегошеньки не понял, подумал, что дядьки чужие просто поиграть на нашу улицу приехали, и он бы их легко бы надурил бы, если б знал, что это всё не понарошку…
…И потом, когда о н и его в ящик сунули, он сначала другим собакам не поверил, что его везут с него шкуру сдирать, никак не мог поверить, что такое взаправду на свете бывает…
…Что вообще такое возможно. Что люди на такое способны…
…И поверил другим собакам, когда его, полуживого, на клещах через предбанник в сруб волокли, и он голых мертвецов увидел… (А потом запах мертвых тел, это такой запах, нет, нет, нет, его не передать…)
…А утром о н и двух собак забили и с одной шкуру сняли, начали снимать и со второй, но куда-то уехали… И он слышал, как одноглазый спрашивал у главного его, Гаеву, шкуру, — мол, чистая и ровная, давно такую искал… Так спрашивал, словно он, Гай, уже убитый в углу валяется…
…И что о н и собак специально сразу не убивают, а мучают три-четыре дня. Без пищи, без глотка воды держат и бьют, железным дрыном бьют. Это всё ради шкуры, чтоб шкура с отощавшей собаки легче чулком сдиралась… Живодеры.
…И что таких сволочей, как э т и, еще поискать надо…
…И что когда он меня рядом с бригадиром увидел, то… Ты уж прости, но что я мог подумать? Что? Ведь с виду ты же такой же как он, — на двух ногах и без хвоста. И почти без шерсти… Прости, был не прав… И спасибо… Знаю-у, знаю-у-у, знаю-у-у-у что за такое не благодарят, но все равно — спасибо, брат… Бра-а-а-а-а-атик…
Гай всё это говорил мне без слов, на своём собачьем языке, воем и тихим тявканьем, — но я всё равно всё-всё-всё понял…
…И он провыл мне, что никогда, никогда, никогда туда не попадет!
Ни-за-что!
И слушаться он, Гай, будет меня и папу моего во всем, и что мы можем кормить его одной дурацкой овсяной кашей, безо всяких костей, да он и сам прокормится, лишь бы не к живодерам…
Мы еще долго, до самого прихода родителей с работы, выли вдвоем на крыльце. Я успокаивал Гая, поглаживал по шелковой шерстке, шептал в теплые уши разные ласковые слова, и он потихоньку отходил, смягчался… Его прекращало бить током, и дрожь становилась легче, согласней с моей дрожью...

К оглавлению

Вернуться к списку произведений
 
 
ЕЩЁ НА НАШЕМ САЙТЕ:
Джоан Роулинг и все-все-все... Шомронская Мадонна Ури-Цви Гринберг. К 110-летию со дня рождения.
Клара Эльберт. Иерусалимская Русская Библиотека в период расцветаЛитературный конкурс «ТЕРРОР и ДЕТИ» Журналистка Валерия Матвеева на репетиции в студии «Корчак» ЕВГЕНИЙ МИХАЙЛОВИЧ ШЕНДЕРОВИЧ ~ аккомпаниатор, композитор, педагог ~
Мебель «КОНУС» ВЛАДИМИР ЛЕВИ ... моя любимая депрессия и многое другое ... Отдых в Эйлате: наши впечатления Виртуальная выставка-ярмарка
Иерусалимские новости от Михаила Фельдмана Раббанит Эстер Юнграйс. Презентация книги «Жизнь как призвание» в благотворитьельном центре «ХИНЕНИ» в ИерусалимеРав Адин Штейнзальц на фоне русской культуры 90-летие артиста-чтеца Александра Куцена и репортажи о его творческих вечерах
Усыновите ребёнка!Бедя (Бендржих) Майер художник Холокоста 125-летие со дня рождения Януша Корчака ГЕОРГИЙ РЯЗАНОВ: Через новую физику к новой этике и культуре
Новости культуры Иерусалима в фоторепортажахКлуб Наивных Людей

Дэн Редклифф и Эмма Уотсон(Ватсон) - Адам и Ева или Урок трансфигурации

«ХОЛОКОСТ И Я» Конкурс школьных сочинений. Председатель жюри конкурса Анатолий Кардаш (Аб Мише)
Вечер памяти рава Ицхака Зильбера Художница Меня Литвак. Наивное искусствоАНТИТЕРРОР на сайте «Дом Корчака в Иерусалиме» Адвокат Лора Бар-Алон «ПОЛЕЗНЫЕ БЕСЕДЫ»

Педагог-композитор Ирина Светова и юность музыки

Скульптор-медальер Марк Сальман (Санур, Севеная Самария) Скульптор Юлия Сегаль (Санур, Севеная Самария)

Марк Розовский в спектакле «Поющий Михоэлс»

Кафе-клуб Мириам Мешель Виктор Авилов и Ольга Кабо в спектакле «Мастер и Маргарита» Игорь Губерман ~ Концерт в пользу Иерусалимского Журнала Домашняя гостиница для наших гостей
STIHI.RU Встречи в Натании ... И МНОГОЕ ДРУГОЕ ...

вверх

Рейтинг@Mail.ru